ПОСЛЕДНИЙ РУБЕЖ

Мы прикрываем отход

Если ветерана спросить, какое для него самое страшное слово, он не скажет «бой», «бомбежка», «ранение» или «смерть» — это понятия будничные. Каждый бывший фронтовик ответит: были два самых страшных слова — «окружение» и «плен». Слово «окружение» само по себе рождало в сердце холодок.

Севастополь в окружении сражался более полугода. И только море не давало врагу возможности сомкнуть кольцо. Лишь стойкость защитников города не позволяла ему превратить осаду и окружение в «мешок», из которого уже не вырваться. Советские воины сражались до последнего — за каждую высоту, каждый дом, позицию, а то и единственное орудие. Сражались, приводя врага в изумление своей стойкостью и мужеством.

Силы севастопольцев, казавшиеся неистощимыми, все-таки были не безграничны. Они таяли по мере того, как враг бросал в бой все новые и новые резервы. Настал день, когда обескровленным, обессиленным, хоть и несломленным частям Приморской армии вместе с подразделениями ПВО и отрядами морской пехоты было приказано отойти с Северной стороны к городу. С армейскими частями и подразделениями ушел штаб нашего 110-го зенитного артиллерийского полка. Очень не хотелось полковнику Матвееву уходить, но приказы не обсуждают.

1-му дивизиону поручили прикрывать отход наших войск. К тому же майор Семенов от лица командования СБР ПВО уточнил и еще более усложнил задачу: не позволить противнику просочиться к бухте Матюшенко, откуда войска переправлялись в Севастополь.

Задача почти что непосильная, ведь у нас осталось всего пять орудий с неполными расчетами и крайне скудным боезапасом. Надо было думать, как выполнить приказ. В который раз пришли на ум слова генерала И. Е. Петрова: информированность, разведка — первейшая заповедь командира.

Начал с того, что на самые угрожаемые участки выдвинул выносные наблюдательные посты. Точнее, по одному наблюдателю-связисту. На большее людей не [222] хватало, но все-таки «глаза и уши». Потом сделал все возможное, чтобы обеспечить связь с каждой батареей Северной стороны, скоординировать действия в соответствующих секторах обстрела, определить основные ориентиры пристрелки. Со штабом 95-й стрелковой дивизии, отход которой мы должны были прикрывать, обменялся связными.

На следующий день Сметанин поднял меня спозаранку, подвел к смотровому окну в земляном валу. Мы увидели: в Бартеньевке, то есть в сотне-другой метров от нас, хозяйничают фашисты. Рыскают по домам, что-то выволакивают, грузят, в общем, грабят.

Уже к полудню гитлеровцы стали выстраиваться в боевые порядки — две колонны, усиленные четырьмя танками и двумя бронетранспортерами. Одна сразу же нацелилась на бухту Матюшенко, чтобы воспрепятствовать переправе наших частей, другая, разделившись, — на дивизионный КП, зенитные батареи, занимавшие господствующие позиции в Северном укреплении и бетонных сооружениях Толстого мыса.

Это я видел сам. Но лишь получив уточненные данные от наблюдателей о численном составе, вооружении, маневрах обеих колонн, объявил комбатам диспозицию и отдал приказ на отражение атаки.

Четверка танков, приданная первой колонне, образовав бронированный кулак, явно пыталась прямым таранным ударом пробиться к бухте. А далее, со значительным интервалом, двигалась поотставшая пехота.

Я очень надеялся на батареи Шишляева и Воловика, прикрывавшие подход к бухте. Им предстояло принять на себя первый удар атакующего противника.

По команде обе батареи почти одновременно открыли огонь, и трудно сказать, чей именно снаряд поразил впереди идущий танк. Мотоциклы рассыпались по лощине, но попали под пулеметный огонь отряда морской пехоты, двигавшейся к переправе. Стремительной атакой моряки рассеяли и вражеских автоматчиков, оказавшихся без броневой защиты. А зенитки Шишляева десятками снарядов довершили дело. На каменистой земле осталось несколько десятков трупов в серо-зеленых мундирах.

Тем временем орудия Воловика нацелились на вражеские танки, самоуверенно приближающиеся к позиции. Несколько точных залпов — и еще один закружился [223] на оставшейся гусенице. Другой попробовал дать задний ход, а третий и вовсе ретировался.

Молодцы, батарейцы! Не подвели. Не подпустили врага к бухте. Теперь, кажется, наш черед, потому что вторая колонна — до батальона автоматчиков, собранная в кулак, направляется прямо на КП. Понимаю: решили, так сказать, начать с головы, а там уже и за батареи взяться. Если раньше они продвигались пригнувшись, перебежками от бугорка к холмику, от лощины к оврагу, от воронки к случайному окопчику, то теперь, не встречая сопротивления, и вовсе осмелели: нахально идут в полный рост.

Пора! Командую: из двух стволов — по арьергарду, отрезая ему путь к отступлению, остальным орудиям — по колонне. Со стороны Северной бухты заговорили счетверенные «максимы». Это подключились котовцы — матросы зенитно-пулеметного взвода, которыми командует сын героя гражданской войны Григорий Григорьевич Котовский. Всего месяц, как появилось на Северной стороне это небольшое подразделение с двумя четырехствольными пулеметами, но о нем уже говорили с неизменным уважением.

В тот тяжелый день котовцы здорово нам помогли, не раз пресекая попытки вражеской пехоты помешать частям, продвигающимся к переправе. Особенно важна такая подмога в критические минуты, когда зенитки вели дуэль с танками и самоходками. Котовцы атаковали всегда внезапно, словно из засады. Их пулеметы были хорошо замаскированы, а фашисты обстреливали не настоящую, а изобретательно подготовленную ложную позицию.

Вот так, общими усилиями, этот трудный бой был выигран. Поле и ложбины под Бартеньевкой усеяли вражеские трупы, а невдалеке от бухты неуклюже застыли танки, подбитые батареями Шишляева и Воловика. Гитлеровцам не удалось ни пробиться, ни помешать переправе.

Мы были начеку. Вскоре наблюдатели сообщили, что низиной, обогнув Северное укрепление, продвигаются шесть танков. Да, маневр гитлеровцами был выбран правильно. Прикрытая холмами низина для наших зениток, по сути, мертвое пространство. В то же время танки могут обстреливать возвышенность. Поэтому они шли нагло, с открытыми люками, а когда оказались [224] на расстоянии орудийного выстрела от КП, спасти нас могло разве что чудо. Но чудес, как известно, не бывает. Зато на войне существует фронтовое братство. А еще есть смекалка и находчивость воинов. Ее-то и проявил командир 227-й батареи старший лейтенант И. Г. Григоров.

Его зенитки занимали позицию у подножия высокого холма и, естественно, оттуда тоже не могли поразить танки. Фашисты учли и это. Но они не знали другого: как горазд на тактические выдумки комбат Григоров. В считанные минуты батарейцы канатами подняли зенитки наверх, выкатили их на пригорок и в упор, прямой наводкой, метров с шестисот ударили по танкам. От первого же залпа головной замер, а еще один задымил, продвинулся немного вперед и, запылав костром, остановился. Остальные, все еще не видя, откуда грозит опасность, стали медленно обходить подбитые машины. В это время грянул новый залп, и третья громадина стволом уткнулась в землю.

Этого было достаточно. Уцелевшие три танка отвернули вправо и той же низиной отступили к Учкуевке. А зенитчики опять переместили свои пушки к подножию холма. Все это было проделано настолько быстро, дерзко и умело, что враг даже не успел засечь батарею.

В ходе непрерывного боя я старался не терять из виду 95-ю стрелковую дивизию, которая перекатами с боями отходила к бухте. Штаб дивизии дислоцировался на самой высокой точке Братского кладбища и оттуда руководил опасным переходом. Наши зенитки за весь день не подпустили к отступающим колоннам ни одного танка.

Но на закате нескольким вражеским танкам все же удалось выйти из зоны нашего огня. Они на предельной скорости устремились к Братскому кладбищу. Я знал, что штаб 95-й по существу остался без боевого охранения. А начальник артиллерии дивизии подполковник Яковлев объяснил мне, что положение и того сложнее: рота управления участвует в бою, и оборону штаба держат одни лишь штабисты.

У зениток боезапас уже на пределе, оставался лишь НЗ на случай самообороны. На складах Северного укрепления, правда, еще были снаряды, но как их доставишь до наступления темноты? И все же мы ударили.

Танки начали уползать в сторону. Два из них мы [225] подожгли. А когда взорвался бронетранспортер с боеприпасами, исход схватки был решен: штаб 95-й, соединившись со стрелковыми подразделениями, в полном составе отошел к Инженерной бухте...

Приказ командования мы выполняли стойко, хотя уже почти полностью обессилели. Но поддерживало нас сильнейшее оружие — чувство боевого братства.

На мысе Херсонес

Судьба у 78-й была совсем не легкая. Как ни одной другой батарее, ей то и дело приходилось менять позиции.

Один из немногих оставшихся в живых зенитчиков Венгеровского, бывший командир первого орудия Иван Никифорович Хоруженко вспоминает восемь перемещений. Генерал Семенов называет более десяти. И оба правы. Потому что Хоруженко учитывал только дальние переходы, а батарею лишь на Северной стороне несколько раз переводили с одного места на другое. А в мае 1942 года и вовсе перебазировали на Херсонесский мыс.

Задача у Венгеровского была ответственная и сложная: вместе с плавучей батареей «Не тронь меня» прикрывать наш единственный аэродром. И, разумеется, фашистские бомбардировщики ни на день, а порой и ни на час, не оставляли батарею в покое. Атаковали стаями и поодиночке, с больших и малых высот.

78-я довольно успешно отбивалась. Но этого было мало. Снайперскую точность требовалось сочетать с самым экономным расходом снарядов.

Конечно, бывать на 78-й во время третьего штурма мне приходилось не часто. Хорошо помню свой первый приезд на Херсонесский мыс.

Моему удивлению не было конца, когда я увидел, что упоры у зениток сведены, как накануне марша, да и маскировка позиции неудачна.

— Чем занимаетесь? — едва сдерживая свои чувства, спросил я старшего лейтенанта.

— Готовлюсь к завтрашнему бою, — спокойно ответил он и стал докладывать.

Оказывается, неподалеку от позиции покружил «костыль». Вынырнул и скрылся. Значит, вскоре жди [226] бомбардировщиков. Небрежная маскировка тоже должна стать своего рода приманкой для врага.

— Завтра, товарищ комдив, предстоит гроссмейстерская партия, — улыбнувшись, сказал Венгеровский. — Фашистские асы думают, что играют белыми и за ними — первый ход. Пусть думают. Только мы тоже в шахматы поигрываем... Пока они будут вовсю потеть здесь, мы сами продолжим партию — и мат обеспечен. Фигуры-пушечки, как надо расставим, свои роли ребята знают назубок. Так что сыграем.

— Сыграем, — весело поддержал Венгеровского командир орудия Иосиф Шапиро, молоденький сержант с яркими веснушками и короткими золотистыми ресницами.

Я остался на батарее. Согласно ранее разработанному плану, зенитчики ловко и быстро установили орудия на хорошо подготовленной запасной позиции, прикрыли густой маскировочной сетью. Стволы грозно уставились в небо в сторону моря, откуда надо было ждать противника. Все застыли в ожидании. Солнце с лазоревой высоты беззаботно и весело озаряло все окрест.

Венгеровский молча ткнул пальцем в циферблат наручных часов — мол, время приближается. И тут же как отдаленные громовые раскаты, зарокотали бомбовозы. Они шли на разных высотах, так называемой «этажеркой», и с ходу набросились на опустевшую позицию. Она огрызнулась вспышками взрыв-пакетов.

Венгеровский выждал минуту-другую, пока шестерка «юнкерсов» втянется в бой, и скомандовал необычайно высоким голосом:

— По пикировщикам — темп 5, высота 20...

— Цель есть! — как эхо, повторяя друг друга, откликнулись наводчики.

Они изо всех сил накручивали маховички, напряженно следя за ныряющими «юнкерсами». Наводили напрямую. Каждый понимал, что ход в этой партии должен быть только выигрышный. И вот один самолет так и не вышел из пике и, окутанный черным дымом, под собственный заупокойный вой врезался в землю. Остальные, не решаясь испытывать судьбу, повернули назад.

— Вот так каждый день: то артиллерия, то бомбовозы, — не без некоторой гордости произнес командир ПУАЗО Почкалов. [227]

— Ну и что? — спросил я. — Не страшно?

— Надоело бояться, товарищ командир дивизиона, — подхватил Чернявский. — Пусть они нас боятся. А нам бы только в боевой листок попасть.

Я знал боевые листки 78-й батареи. Венгеровский вместе с политруком Ивановым составлял их по горячим следам событий. И что характерно: внешне суховатый, комбат всегда был внимателен к людям, старался, отмечая лучших, никого не забыть. Вот и в очередном боевом листке было названо более двух десятков фамилий — всех, кто отличился в последних боях. Объявлялась благодарность командирам орудий Варенику и Хоруженко, Коканову и Шапиро, прибористу ПУАЗО Фролову, зенитчикам Колбасе, Степанову, Козыреву, Авдеенко, Шатохину, Калугину, Шаповалову, Асатиани, Ломидзе, Яворскому, Дрыгану, Бабитову и другим.

Вскоре я отбыл на КП дивизиона, убежденный, что на 78-й батарее все в порядке.

Последний раз я разговаривал с Венгеровским по телефону 19 июня. Трудный это был день. Сначала огромная стая пикировщиков обрушилась на плавбатарею. А потом «хейнкели» вцепились в 78-ю. Зенитчики сбили один, затем второй бомбардировщик. Но и батарея пострадала. Вышли из строя две пушки, под осколками погибли командир огневого взвода Андрющенко, командиры орудий Вареник и Коканов, номерные Корик, Сигида, Махов.

С того дня не только у Венгеровского — на всем Херсонесском мысе становилось все труднее. Связь прервалась, и о последних днях 78-й батареи я узнал уже после войны, когда меня разыскал Иван Никифорович Хоруженко.

...30 июня батарея получила приказ выдвинуться к Херсонесскому маяку и огнем прикрыть отход наших частей. Подсчитали остаток снарядов, включая НЗ, проверили личное оружие и снялись с позиции. Фашисты к тому времени вплотную подошли к аэродрому, и приходилось просачиваться сквозь их боевые порядки.

Только-только вышли из очередной схватки, где было все — и перестрелка, и рукопашный бой, как напоролись на десант вражеских автоматчиков. И опять дрались отчаянно. К маяку все-таки пробились. Прикрывали отход своих войск. Но в том последнем бою потеряли политрука батареи Иванова, недавно назначенного [228] командиром огневого взвода Музыченко, многих других зенитчиков. Смертельно был ранен и старший лейтенант Венгеровский. Бойцы бережно, на руках несли своего комбата весь остаток пути. И уже на аэродромном КП передали медикам.

Там, у Херсонесского маяка, 78-я батарея стояла вплоть до последнего дня обороны Севастополя. Ребята, когда могли, навещали любимого командира. Комбат понимал, что умирает, и попросил Ивана Хоруженко разыскать его родных, рассказать, что и как было. Земляки ведь — из Днепропетровской области.

Но 4 июля Хоруженко тоже был тяжело ранен. Потом потянулись долгие страшные месяцы фашистского плена, побег, возвращение в строй и война до победы. Иван Никифорович сдержал слово. Разыскал сначала мать, потом братьев Марка Абрамовича Венгеровского.

Долго и настойчиво с помощью архивов, военкоматов, милиции разыскивал Хоруженко своих побратимов — зенитчиков 78-й батареи. Оказалось, в живых, кроме него, остались только Атаманюк и Фролов...

Если дорог тебе твой дом...

Не знаю людей, которые рождены для войны. Даже те, кто связал свою жизнь с армией, так сказать, солдаты по призванию, видят смысл воинской службы не в войне, а в том, чтобы сберечь, оградить родной дом от беды.

Да, людей, рожденных для войны, я не знаю. Зато знаю других, рожденных для мира, но взявших в руки оружие. Бойцами 54-й батареи, 1-го дивизиона были учителя и инженеры, рабочие и хлеборобы, ученые и студенты. Все они стали воинами, чтобы защитить свой дом, свою Родину от фашистского рабства и унижения. А уж коль им пришлось стать солдатами, то воевали добросовестно, честно выполняли свой долг.

Даже в огненной круговерти войны все твердо верили в мирный светлый день, строили планы на будущее.

Зашли мы как-то с комиссаром Лебедевым в нашу штабную землянку и застали там Сметанина, который малевал на листке бумаги.

— Что-то не пойму, чертишь ты или рисуешь?

— Мечтаю, товарищ командир. [229]

— Правильно говорится: без мечты и жить не стоит. Да вот о чем мечтаешь, никак не возьму в толк.

— Фашисты все разрушают. А восстанавливать-то нам, советским людям. Я же строитель. Вот и думаю, как отстроить, чтобы лучше было, чем прежде. Раз-меч-тал-ся, — почему-то разбивая слова на слоги, закончил Сметанин.

— О чем, если не секрет? — переспросил Лебедев.

— Так говорю же: закончится война, заберу свою Клавушку, сына Женьку и приеду в Севастополь, на Северную сторону. Выберу самый высокий, самый красивый холм и построю там дома. Да так поставлю их, чтоб в каждую квартиру по утрам заглядывало солнце и было видно море. На подворье — площадка для детей: карусели — рыбы диковинные, каталки — лодки под парусами, а качели поддерживать будут матросы-богатыри. В центре — большая нарядная школа. Сам туда сына буду водить...

— А я к твоим домам приду, посажу деревья и цветы. Чтобы от ранней весны до поздней осени цвели. Пусть меня тогда не Редьковичем, а Пионычем или Георгинычем кличут, — на полном серьезе сказал комиссар...

Сбылась заветная мечта Петра Петровича Сметанина, тогдашнего начальника штаба дивизиона. Сразу же после войны возвратился он в Севастополь и снова стал строителем. Десятки прекрасных домов построил. И шестнадцать школ — светлых, нарядных, в садах и цветниках. А комиссар, к сожалению, не дожил до победы. Погиб на Северной стороне в том далеком июне.

...Не любил старший политрук Лебедев засиживаться в штабе и в бою всегда оказывался в самом пекле, потому что именно там его слово, совет, помощь были нужнее всего. В то утро, 18 июня, он отправился к Алюшину. Еще на рассвете заметил, что над 79-й батареей подозрительно кружит ненавистная «рама».

Батарея Алюшина занимала позицию на выступе Толстого мыса, над самым морем, куда как раз пришвартовался наш транспортный караван. Гитлеровская пехота не раз пыталась прорваться туда со стороны Бартеньевки и Учкуевки. Но батареи Алюшина, Шишляева и Воловика были начеку и перекрестным огнем отсекли ее от берега. [230]

Во время обстрела Лебедев появлялся то возле одной, то возле другой пушки. Подбадривал, успокаивал новичков, раненым помогал добраться в укрытие, таскал снаряды вместе с подносчиками.

В стереотрубу я видел со своего КП, как после боя Андрей Титович перед строем приветственно пожимал бойцам руки, что-то говорил. Ясно: прямо на позиции вручает партийные билеты, поздравляет молодых коммунистов.

Потом на батарею налетело около 40 бомбардировщиков, и некоторое время высокая сухопарая фигура Лебедева мелькала на одном из орудийных двориков. Вообще-то комиссар знал все зенитные премудрости и мог заменить любого бойца. На этот раз он занял место раненого заряжающего, и орудие ничуть не отставало от других. Когда один из снарядов угодил в бомбардировщик и тот, не долетев до земли, развалился на части, вместе с другими Алюшин поздравил и Лебедева.

Я вспомнил этот сбитый самолет, увидев снимок, сделанный во время боев фотокорреспондентом-севастопольцем Борисом Шейниным: белое легкое облачко, из которого вываливается винт пикировщика. Несколько в стороне — обрубок плоскости, части хвостового оперения.

Этот уникальный фотоснимок, запечатлевший один маленький победный эпизод великой войны, обошел десятки советских и зарубежных изданий. Американский журнал «Лайф» предпослал ему следующий текст: «Вы видите, как разваливается на куски фашистский бомбардировщик. Вот так развалится и фашистская Германия!»

Уж очень похож тогдашний выстрел алюшинской батареи на момент, зафиксированный на снимке. Да и стоявший в тот июньский день рядом со мной краснофлотец-наблюдатель прокомментировал меткий выстрел почти теми же словами, что впоследствии американский журнал:

— Знай наших! Вот так всем фашистам будет! Костей не соберут!

Тот удачный залп заставил вражеские самолеты поспешно убраться подальше, за горный хребет. Я отдал команду прекратить стрельбу: снарядов оставалось немного. Поздравил Алюшина, Лебедева и всех зенитчиков с победным завершением боя. Комиссар сообщил, [231] что останется на батарее — хочет поговорить с коммунистами, и добавил свое неизменное:

— Чует сердце, здесь еще будет жарко...

Действительно, вскоре заговорила вражеская артиллерия, залаяли минометы. Фашисты упорно пристреливались к алюшинской батарее и к моему командному пункту. Я приказал: «Всем в укрытие!».

Не прошло и минуты, как наш бетонный, глубоко вросший в землю каземат содрогнулся. В два-три прыжка мы со Сметаниным выскочили на поверхность. По соседству находился такой же прочный кубрик с толстой металлической дверью. После взрыва двери не стало. То, что мы увидели внутри, бросило в дрожь: крупнокалиберный снаряд разворотил помещение, никто из находившихся там не уцелел.

Подоспевшие связисты, несмотря на обстрел, стали выносить погибших. У моряков, которые никогда не плачут от боли, а умирают молча, по лицам катились крупные слезы. Тут же, в глубокой воронке, мы похоронили своих товарищей и опять укрылись от огня, так как артналет продолжался.

Очередной крупнокалиберный снаряд вспахал землю у входа в укрытие, ударился о его фундамент и взорвался. К счастью, произошел, как говорят артиллеристы, камуфлет: снаряду не хватило мощи, чтобы полностью разрушить фундамент. Но когда мы пробовали выбраться наружу, дверь не поддавалась. Только через минут десять подоспела помощь.

Глотнув свежего воздуха, я огляделся — и сердце похолодело. Медленно, как бы нехотя, прямо к нам летел огромный снаряд. Его вытянутое тупоносое тело отливало на солнце серебром. Можно только удивляться, как эта металлическая громадина, начиненная взрывчаткой, может лететь. Я еще успел подумать о примете военных — именно «своего» не услышишь, — как огромный конус, прошелестев над головой, с громоподобным звуком разорвался в расположении 79-й батареи.

В какую-то минуту — не более — я уже был там. Пыль еще не успела осесть, дым не развеялся. Но что натворил вражеский снаряд, увидел сразу: одна пушка перевернута и полностью разворочена. Весь расчет погиб. У другой сорван ствол, многие бойцы изранены. [232] Разбиты дальномер и счетверенный пулемет. Отовсюду слышны стоны.

А дальше было еще хуже. Этот мощный 615-миллиметровый снаряд угодил прямо в стену капонира, где комиссар Лебедев собрал коммунистов батареи. Невиданной силы удар сорвал тяжелое бетонное перекрытие и обрушил его на людей. Под огромной глыбой все были погребены заживо.

В который уже раз краснофлотцам пришлось вгрызаться в землю — лопатой, ломом, киркой, штыком. Работали молча, стиснув зубы, потому что из-под обломков слышались стоны, призывы о помощи. Отрыть удалось немногих, да и те уже были мертвы. Поднять же многотонную плиту не было никакой возможности.

Под ней остались погребенными комиссар дивизиона старший политрук Лебедев, политрук батареи Лубянцев, младший лейтенант Полторацкий, старший сержант Попель, младший сержант Андрющенко и еще двадцать зенитчиков...

В моем представлении комиссар Лебедев был и остался настоящим героем. Не часто он сам заряжал зенитку и так бил по врагу, как в тот трагический день. Но было у него не менее грозное оружие — слово. То заветное слово, которое открывает в человеке все самое лучшее, подготавливает к главному в жизни поступку во славу Родины.

Как находил Лебедев эти самые нужные людям слова, не знаю. Но думаю, все начиналось с умения слушать — неравнодушно, заинтересованно и, конечно же, с заботы о нуждах каждого — бытовых, семейных, нравственных.

Знаменитые грядки Андрея Титовича Лебедева давали не только витамины здоровья, а нечто большее: если можно так выразиться, витамины души. Комиссару верили, тянулись к нему, и это было решающим в тяжелых условиях войны.

...В ту ночь батарейцы Алюшина из двух разбитых зениток собрали одну и утром точным огнем сбили еще одного «крестоносца». При этом Горячев, перед боем подавший заявление в партию, стрелял и приговаривал:

— Это вам за Лебедева и Лубянцева! За всех наших! [233]

Еще двадцать заявлении о приеме в ВКП(б) были поданы в этот день Алюшину.

И на КП дивизиона пришла группа бойцов. Ни слова не говоря, они положили на стол свои немногословные заявления. Одно я и поныне помню: «Хочу в большевистской партии заступить место выбывшего по причине геройской гибели комиссара Лебедева». Так написал комсомолец разведчик Дьяченко. Почти то же было сказано в заявлении Анатолия Санькова, отличного связиста и нашего признанного поэта, и у других. Это были не просто слова, это был порыв, от сердца идущий...

Недалеко от каземата, в котором дежурили связисты, стоял станковый пулемет системы «максим». Он не имел постоянного расчета — люди гибли. А фашисты, будто чувствуя, что КП беззащитен, нагло, на бреющем проносились над нашими головами. И когда очередной самолет снизился, чтобы «прочесать» пулеметным огнем все живое вокруг КП, из землянки связистов пулей вылетел Анатолий Саньков и бросился к пулемету. Бросился как был — голый по пояс, только каску успел надеть. Прицелился и дал длиннейшую очередь в брюхо самолета, сопроводив ее отнюдь не поэтическими словами. И попал! «Хейнкель» клюнул носом и вскоре упал вблизи Северного укрепления. Ребята кинулись поздравлять удачливого связиста со вторым сбитым самолетом. А тот твердо сказал:

— Он на боевом счету комиссара Лебедева!

Последний бой, он трудный самый...

От алюшинской батареи, где я находился, до нашего КП недалеко. Но дорога насквозь простреливается, и мы с разведчиком Дьяченко, накануне принятым в кандидаты партии, не идем, а перебегаем, а то и переползаем от воронки к воронке. Иногда залегаем в окопчике, укрываемся за невысоким бруствером или просто за каменной глыбой, каких снарядами и бомбами наворочено немало. Продвигаемся медленно, то и дело оглядываясь по сторонам. Эта новая привычка появилась у нас в последние дни.

Вообще на фронте вырабатывается много привычек. Кажется, идешь по глубокой, в рост человека, траншее, [234] и опасность как будто не грозит. Но через равные промежутки времени обязательно поворачиваешь голову в сторону противника. А когда он со всех сторон? Вот и крутишь головой, озираешься...

На КП дивизиона непривычно тихо. Лишь из комнаты связи слышны негромкие голоса. Теперь все там: и штаб дивизиона, и остальные службы — всего восемнадцать человек.

Едва я успел переговорить со Сметаниным, как наружный разведчик докладывает: «Фашисты!». Выглянул: действительно, со стороны Бартеньевки — гитлеровцы. Идут спокойно, положив руки на автоматы, переговариваются, что-то жуют. Не верят, что после ураганной артподготовки в казематах еще кто-то живой остался.

Что делать? Принять бой? Но нас всего восемнадцать. И на всех семь винтовок, три пистолета, полсотни гранат да пара трофейных автоматов с десятком рожков. И я решаю: отходим к 79-й батарее.

Свертываем рацию — все, что осталось от узла связи, — и, прихватив немудреный скарб, короткими перебежками устремляемся вперед. Не раз приходится делать крюк, чтобы не попасть на глаза фашистам. В небольшой траншее натыкаемся на вражеские трупы.

— Поищи, может, у них вода есть, — шепчу Косте Дьяченко, выполняющему теперь обязанности порученца. — Они фляги слева на поясах носят.

Удача. Костя протягивает мне полную флягу, другую сует под ремень. Очень кстати — воды нет совсем. Примеру Дьяченко следуют другие, и несколько фляг с живительной влагой у нас в руках. Хоть что-то...

Добравшись в расположение 79-й батареи, мы услышали два отдаленных взрыва. Сработала наша ловушка! Покидая КП, мы, за неимением мин и взрывчатки, положили в ящики из-под документов по две связки гранат. Взрыватели прикрепили к крышке. Стоило тронуть и... В казематах — это я знал наверняка — никого из наших не было. Значит, расплата досталась врагу. Фашисты еще долго простреливали из автоматов и пулеметов всю территорию КП.

На батарее нас встречают радушно. По-дружески тискают, хлопают по плечам. И я, поддаваясь общему настроению, обнимаюсь с ребятами, как будто расстался с ними не сегодня, а давным-давно. [235]

Хорошенько осмотрев позицию, замечаю, что за время моего отсутствия зенитчикам снова пришлось туго. Приборы разбиты. Повреждена пушка. Много убитых, еще больше раненых. Тяжелые раны получил и комбат Григорий Алюшин.

Отправляю его вместе с другими ранеными на дивизионный медпункт, размещенный в бухте Матюшенко. Командовать батареей приказываю старшине группы комендором Гребенюку. Правда, из всего состава батареи в строю осталось только двенадцать человек. Да нас восемнадцать — вот и весь дивизион. Из мощного оружия в наличии два орудия и пулемет...

День клонится к вечеру, впереди много дел, и я разрешаю десятиминутный отдых.

Каждому выдали по котелку ЗПК-3М, что на языке фронтовых юмористов означает: «зенитная пшенная каша, три раза в день, модернизированная», да по кружке воды на пятерых.

Радисты развернули рацию, и я связался с командиром полка. Доложив обстановку, положение 79-й батареи, сообщил о местонахождении. Полковник В. А. Матвеев передал свои координаты. По карте я сразу же определил, что штаб полка находится в расположении Михайловской батареи.

Разговор пришлось прекратить, потому что фашисты опасно приблизились к Толстому мысу.

Немедленно привели и боеготовность орудия, на фланге замаскировали «максим», закрепленный теперь за Сальниковым. Гитлеровцы полностью у нас на виду, идут кучно, и мы целимся, будто в тире. Первые же залпы огненной косой прошлись по их цепям. Но град пуль полетел и на нас. Кажется, что они проносятся над самым ухом с холодным звенящим свистом. И каким бы ты ни был храбрецом, все равно в этом леденящем звуке ощущаешь ту невидимую грань, которая отделяет жизнь, от смерти. Но это ничего. Видишь, слышишь, чувствуешь, стреляешь — значит живешь и делаешь свое дело.

Еще два залпа — все, что можем при скудном боезапасе. В ход идут гранаты. Хорошо, что гитлеровцы не выдерживают и отходят. Но нам не становится легче. Попадаем под огонь вражеском артиллерии и шестиствольных минометов. Обстрел пережидаем в укрытиях. Но фронтовое счастье изменчиво. Крупный снаряд [236] все-таки угодил в наш каземат. Огромной силы взрыв сдвинул железобетонное перекрытие, и оно зависло над нами, покачиваясь, готовое в любой момент сорваться и раздавить всех. Выскакиваем наружу, под шквал огня и металла. Кажется, бьют со всех сторон. Мы всего лишь маленький островок в бушующем море разрывов.

Чувствую, что нам надо уходить отсюда как можно скорее. Орудийные раскаты гремят все громче. Их гул перекатывается по старым, истертым от времени, искромсанным металлом Крымским горам. Северная сторона ведет свой последний бой, продолжая изматывать ненавистного врага.

Отходим к Михайловской батарее. Движемся ночью. Хорошо еще, что в свое время я так тщательно изучил местность. Знаю, где сманеврировать, какими тропками незаметно пройти. Миновав Бартеньевку, мы вышли на прямую дорогу, ведущую к батарее.

И тут тьму прорезали три осветительные ракеты. Они высветили небо, нашу небольшую группу и цепи фашистов, приготовившихся к броску. Мы залегли, замерли в огромной воронке от полутонной бомбы. Под ногами хлюпает. Но нам не до воды, и никто даже не наклонился, чтобы утолить жажду. Все смотрят на меня, ждут решения.

— Будем пробиваться! — говорю твердо. — Может случиться так, что этот бой станет для нас последним. Встретим врага, как подобает советским воинам.

— Вперед, черноморцы! — командую и первым переваливаюсь через край воронки. — За мной, братва! За Родину!

Пробежав не один десяток метров, я вдруг ощутил какую-то особую легкость. Плечом к плечу со мной бежали зенитчики. Я чувствую их дыхание, краем глаза замечаю резкие взмахи рук, бросающих гранаты. Я — часть единого упругого тела, нацеленного на вражескую цепь.

Повинуясь какому-то подсознательному чувству, сворачиваю резко влево, увлекая за собой остальных, и неожиданно вспоминаю отвесную тропку, на которой, возможно, нет фашистов. Их пехотные цепи, по моим расчетам, должны остаться позади. Но все оказалось не так, и лязг металла о металл вернул меня к действительности. Рукопашный! Самый трудный, хаотический, непредсказуемый по исходу бой! [237]

Мы бьем по ненавистным каскам прикладами, чаще орудуем ножами, трофейными тесаками, реже — пистолетами. Враги не уступают, сопротивляются отчаянно. Я начал было уже терять надежду, как вдруг заметил, что находимся вблизи чудом сохранившегося густого кустарника. Как по команде, зенитчики ныряют в него и, не останавливаясь, опять бегут — подальше от этого страшного места. Серо-зеленые остались далеко позади. Прорвались!..

Сколько боевых товарищей оставили мы на Толстом мысе! И каких! Там полегли лучшие из лучших. Потому что в атаку они поднимались первые. И сражались до последнего дыхания.

Михайловский бастион

Так уж угодно было военной судьбе, чтобы мои фронтовые дороги пролегли по самым известным, подлинно историческим местам Севастополя. Чего стоят одни только названия: Сапун-гора и Малахов курган, Камчатский люнет и Северное укрепление! Теперь вот Михайловский равелин.

Равелин... {11} Название с военной точки зрения не совсем точное. Ну а с позиции эдакого флотского шика, всегда присущего морякам, самое что ни на есть удачное. Вот, к примеру, бывалый флотский не скажет «подойти», а только «пришвартоваться», не будет «уходить», а «отчаливать». Точно так же и в названиях. Маловероятно, чтобы коренной севастополец сказал: «Зеленый холм». А вот «Камчатский люнет» — пожалуйста. Звучит!

Константиновскую и Михайловскую батареи, прикрывавшие вход в Севастопольскую бухту, издавна нарекли равелинами. Даже наименование «форт», более соответствующее истине, в местном лексиконе не укоренилось.

...В ту ночь с 19 на 20 июня после неожиданно удачного рукопашного боя мы добрались, наконец, до Михайловского равелина. Обрадовались, конечно, когда [238] увидели его грозные приземистые сооружения, двухэтажной подковой подступающие прямо к морю. Часовые — ими оказались зенитчики нашего полка — объяснили, как найти полковника, Матвеева, и наш небольшой отряд прошел в помещение.

Обстановка мрачная. Крохотные масляные коптилки отбрасывали на стены причудливые мигающие тени, дым застилал глаза, мешал и дышать, и видеть. И все же разглядели: всюду переполнено. Одни лежали вповалку, сидели, прижавшись друг к другу, другие сновали между спящими. Слышны были стоны, кашель, детский плач.

Полковник Матвеев что-то обсуждал с представителем штаба СБР ПВО старшим лейтенантом Н. С. Симоненко. Нас встретили радостно. Видимо, уже и не чаяли свидеться. Командир полка спросил:

 — Найдется чем людей покормить?

Я тут же переадресовал вопрос начпроду Смилыку:

— Покормишь?

Тот снял с плеча вещмешок, заглянул — сухари да несколько пачек пшенного концентрата. Из-за пазухи достал две фляги с водой.

— Не густо, — вздохнул я, вспомнив, что со вчерашнего дня ничего не ел. — А еще запасливым называли!

Смилык пожал плечами, подумал минуту и вдруг обратился:

— Разрешите отбыть за продуктами.

— Это еще куда?

— На продуктовый склад дивизиона.

— Куда-куда? — переспрашиваю недовольно.

— В Северное укрепление.

— Да очумел ты, что ли? Это тебе не на кухню с котелками — там же фашисты. Какой такой склад! Давно, небось, «пацюки» все выгребли.

— Разрешите, товарищ командир! Людям утром в бой, а фашисты сейчас, как пить дать, дрыхнут. А на складе они не все найдут. Так что я мигом.

Хорошее «мигом», если вокруг враг, да и путь неблизкий. Но другого выхода нет, и я отправляю со Смилыком двух бойцов, каждому — пистолет, гранаты и... советы.

Вконец уставшие зенитчики, даже не прикоснувшись к сухарям, уже спят. Матвеев кивком головы пригласил меня сесть рядом. И еще долго мы втроем — я, Василий [239] Александрович Матвеев и Николай Григорьевич Ковзель, комиссар полка, — сидел у коптилки. Я рассказывал о том, что довелось пережить дивизиону за последние дни. Потом меня вводили в курс событий.

Руководство базового района ПВО доверило нашему полку круговую активную оборону Михайловского равелина, рассчитанную на то, чтобы привлечь сюда как можно больше фашистов и тем самым дать возможность без особых потерь отойти с Северной стороны нашим последним подразделениям, а также провести срочную эвакуацию раненых бойцов и мирных жителей, укрывшихся здесь.

До рассвета еще оставалось немного времени, но вздремнуть я так и не смог. Думал о предстоящих боях, тревожился за группу Смилыка, ругал себя за то, что отпустил ее прямо в пасть врагу. То ли все-таки задремал, то ли мысленно как-то отключился, как вдруг услыхал:

— Задание выполнено, товарищ командир! Смотрю — стоит улыбающийся Смилык. Рядом — его помощники, а в руках у всех троих мешки, из которых что-то капает. Присматриваюсь — лица и руки в крови. Ранены? К счастью, оказывается, нет.

Незаметно пробраться к Северному укреплению хлопцам удалось, но в склады уже не пройти — там гитлеровцы. И тогда решили использовать «запасной вариант» Смилыка: под носом у врагов пробраться в сарай, где стояли две наши коровы, которые почему-то не охранялись, и тихонько вывести их подальше. Так и сделали. Одну корову отпустили на все четыре стороны — авось уцелеет, а другую... вот принесли на батарею.

Матвеев, наблюдавший эту сцену, устало улыбнувшись, сказал:

— Молодцы, ребята! Благодарю за службу! Краснофлотцы, как положено, дружно ответили и тут же взялись за дело. Нашлись и добровольные помощники-умельцы: промыли мясо в соленой воде, разделали и, разложив его на оцинкованных листах от патронных ящиков, зажарили на костре. Вышло не густо, но по кусочку досталось каждому.

С первыми лучами солнца Михайловский равелин ожил, и я отправился к его северной стене: полковник Матвеев послал меня разобраться с военными.

Их здесь расположилось много. Моряки, летчики, пехотинцы, артиллеристы — люди все опытные, бывалые. [240] У многих в беспрерывных боях одежда потеряла свой изначальный вид.

Никто не сидел на месте — отвыкли. Я же давно научился отличать походку пехотинца от шаркающей развалочки флотского; осторожную, будто прощупывающую ходьбу связиста от грузной поступи бронебойщика, как бы припадающего на одну ногу под тяжестью ружья; мягкий кошачий шаг разведчика от уверенного командирского. Так что без труда и довольно быстро сгруппировал людей по их прежним специальностям.

Рядовой состав, как и было условлено, направил в распоряжение капитана Р. X. Хайрулина и старшего политрука М. С. Ефименко, а командиров препроводил к полковнику Матвееву, который с утра занимался организационными делами и, в частности, формированием специального отряда, призванного оборонять форт.

Этому новому подразделению придавалась полноценная зенитная батарея во главе с опытным командиром старшим лейтенантом А. М. Лимоновым и комиссаром политруком В. И. Кутузовым. Четыре орудия выдвинули за крепостные стены, на главное танкоопасное направление — восточнее бухты Матюшенко. Оставшиеся две малокалиберки командир полка приказал мне установить возле северной стены, то есть там, где, по его мнению, враг предпримет первые атаки. Полковник поручил мне также координировать силы форта и батареи, налаживать их постоянное взаимодействие, что особенно важно для столь малочисленного гарнизона, как наш.

Я не оговорился, сказав — малочисленный. В Михайловском равелине вообще-то собралось много людей. Но дело в том, что Хайрулину и Ефименко разрешалось отобрать лишь сто двадцать пехотинцев, артиллеристов, связистов да шестьдесят авиаторов. Остальные триста пятьдесят человек во главе с самим командиром полка согласно приказу должны на двух катерах и баркасах немедленно переправиться на Южную сторону, на КП СБР ПВО, для обороны важнейших объектов города.

Перед отплытием Матвеев успел лично ознакомиться с отрядом. Подобрав наиболее опытных, он назначил их командирами отделений, взводов, различных служб.

Командир полка хорошо разбирался в людях. А потому не изрекал наставительных истин, даже не призывал к борьбе, лишь четко сформулировал задачу: [241]

— Просто стоять насмерть — этого уже мало. Упорством, хитростью, контрвыпадами путать врагу карты, бить, что называется, под дых — вот что требуется сегодня. И еще — экономить боеприпасы. Подвоза нет и не будет. Каждый заряд — точно в цель. Надеюсь на вас, славяне!

Предварительно отправив раненых и гражданских лиц, он вскоре с основными силами отбыл в город. Капитан Хайрулин и старший политрук Ефименко, отныне возглавившие гарнизон равелина, продумали расстановку людей, определили, где и какие земляные работы следует произвести, а также выслали разведчиков и связных на батарею Лимонова.

Вскоре вокруг застучали лопаты, кирки, ломы. Кроме тех, кто притаился на боевом дежурстве у бойниц в крепостной стене с тремя «максимами», двумя «дегтярями», автоматами, карабинами, а то и просто с гранатами да бутылками КС, работали все. Моя группа — остатки взвода управления дивизиона и 79-й батареи — осталась здесь же, в равелине. Я еще отдавал какие-то распоряжения, когда прибежал разведчик и, волнуясь, доложил, что в стане противника замечено движение.

Что там говорить, разведка поверхностная. Но другой нет. Выставить бы секреты, выносные НП, а как с ними свяжешься потом? Ни телефона, ни радио... Приходится ориентироваться на слух, он пока что не подводит. Во всяком случае характерный свист снаряда я расслышал вовремя и понял, что артподготовка началась.

Мы не отвечали. Пережидали за толстыми стенами, в щелях и только что отрытых ходах сообщения. Но не успели умолкнуть фашистские дальнобойные орудия, как на нас двинулись танки. За ними гремели десантные прицепы с пехотой. И снова, как прежде, грохот и гром. Земля дрожит под тяжестью железа.

Успеваю заметить, как легкий молочно-белый дымок вырвался из длинного, раскачивающегося, будто на волнах, ствола одного из танков, но самого выстрела не расслышал. Бабахнуло несколько левее обеих пушек. Расчеты с ног до головы обсыпало кирпичным крошевом, а наводчику осколком камня перебило ключицу.

Я мигом бросился на его место. Подали снаряд, клацнул замок, а я никак не возьму прицел. Давно, видимо, не работал. Волнуюсь. Даже не слышу громкого [242] хлопка второго орудия, не вижу, что танк загорелся. Слежу только за «своим» — тем, что с прицепом.

Наконец, выстрел — и сразу радость, облегчение: от прямого попадания прицеп с десантниками разметало в куски. Танк на какое-то мгновение замер. Мне этой заминки хватает, чтобы вколотить ему в бок бронебойный снаряд.

— Горит как миленький, — кричит на весь двор густым хриплым басом замковой Фещенко.

Движение танков застопорилось. Но выдвинутая вперед пехота все еще пробует с левого фланга прорваться к форту. И тогда ей навстречу поднимаются матросы с автоматами на шее и гранатами в руках. Их ведет немолодой, грузноватого вида майор. На ходу достает маузер, выбрасывает руку, увлекая за собой бойцов. Матросы в коротком ближнем бою оттеснили вражеских пехотинцев к горам, подальше от стен форта.

Отряд майора уже возвращался через пролом в крепостной стене, как откуда-то справа, со стороны холма, донеслось громкое, гортанное: «Рус, сдавайся!». Я повернул голову на звук: на пригорке — тяжелый танк. На его башне укреплен рупор, из которого на весь форт разносится хриплый голос. Отдаю команду:

— Первому. Спокойно. Наводить под башню!

— Есть под башню! — следует ответ командира орудия, выполняющего также обязанности заряжающего. — Я ему, гаду, сейчас «сдамся». Сей момент, — ворчит он, досылая снаряд.

Пушка зло, мстительно громыхает, и над позицией звучит восторженный голос Фещенко:

— Горит, горит, бисова душа! Кому ж сдаваться, га?!

Наступила небольшая передышка, и я решил обойти огневые точки в своем секторе — у северной стены. Взяв с собой Дьяченко, двинулся в путь. Опять начался артобстрел. Надо поспешить внести необходимые коррективы в систему обороны, пока не навалилась пехота. Артиллерийские снаряды были не особенно крупного калибра, так что еущественного вреда бастиону, построенному еще в 1847 году из так называемого «степняка», не причиняли. А о том, что мы с Дьяченко не из той же крепкой известковой породы, подумать не было времени. И когда рядом разорвался очередной снаряд, я ничего не успел сообразить. Лишь заметил, как Дьяченко сделал стремительное движение, пытаясь прикрыть меня [243] своим телом, и тут же рухнул. Я очутился под ним, уже мертвым, не в силах пошевельнуться. Потом вообще провалился в черную бездну.

Не знаю, сколько длилось беспамятство: мгновение, минуту, час... Придя в себя, вовсе не подумал, что со мной что-то случилось. В памяти всплыл спасительный бросок Дьяченко. Повернув налитую свинцовой тяжестью голову, увидел рядом распластанное тело, прикрытое плащ-палаткой. Попробовал сесть, но глаза залило чем-то густым и липким. В голове звон. И наконец понял, что ранен в голову, да еще контужен. Но понял! Это уже хорошо. И снова — беспамятство.

Сознание вернулось ночью. Туго забинтованная голова болела так, будто ее стянули раскаленными обручами. Рядом никого, значит, время позднее.

С трудом, превозмогая боль и головокружение, приподымаюсь на руках, вдыхаю чистый морской воздух и начинаю различать первые звуки, кажется, всплески волн. Так и есть. Оказывается, я нахожусь на берегу бухты, а у причала покачивается белоснежный катер. Невесть откуда появился встревоженный Сметанин, усадил меня с помощью матросов на тот самый катер, идущий в город. В спешке мы даже не успели попрощаться.

Большую часть пути я был в забытьи. Когда сознание возвращалось, вспоминал молодого Дьяченко, так и не успевшего получить свой партбилет, Сметанина, с которым не попрощался. Сердце горестно сжалось. Почему-то подумалось, что мы больше не увидимся и я не расскажу, как успел полюбить свой 1-й дивизион, его, Сметанина, начальника штаба, комиссара Лебедева, комбата Алюшнна и незабвенных Пьянзнна и Венгеровского — всех живых и павших героев. Как бы я сражался без них?

Когда катер причалил к Графской пристани, еще стояла ночь. А наутро 21 июня нас, раненых, доставили на Херсонесский мыс, в госпиталь, размещенный в казармах 35-й береговой батареи. Молоденькая медсестра только начала заносить мои данные в журнал, как раздался огромной силы взрыв и я оказался на полу, придавленный чем-то мягким и невыносимо тяжелым.

Мне повезло, что не потерял сознание и смог удержаться в том же распластанном положении. Лежал почти не дыша, потом постепенно, с огромным трудом высвободил одну руку, соскреб с головы довольно [244] толстый слой земли и штукатурки. С невероятными усилиями высвободился из-под обезображенного трупа медсестры, так и не успевшей принять меня, и стал потихоньку выбираться из-под обломков.

Дышать стало легче, и, работая из последних сил локтями, коленями, напрягая спину, я сантиметр за сантиметром продвигался вперед. Через час-другой очутился на воле. Оказывается, от взрыва полутонной бомбы в казарме рухнуло потолочное перекрытие.

Вот такая счастливая и горькая моя судьба. За два дня мне дважды была дарована жизнь.

Среди развалин и мертвых тел нашел меня старый сослуживец, командир расположенной поблизости 364-й зенитной батареи лейтенант Павел Захарович Анохин. На машине, доставившей боеприпасы, он отправил меня в санчасть 61-го полка, находившуюся на хуторе Пятницкого. Но не успели мы отъехать и полкилометра, как на батарею налетела армада фашистских самолетов. Посыпались бомбы и загремели взрывы.

Над нами на бреющем то и дело проносились «мессершмитты», расстреливая из пулеметов все живое. Машина остановилась на обочине дороги. Выбраться из кузова и тем более укрыться в какой-нибудь щели, как это сделали шофер и двое сопровождающих, я, конечно, не мог. Поэтому наблюдал страшную картину, напомнившую мне гибель 80-й батареи...

После бомбежки послал одного краснофлотца на батарею узнать обстановку. И предчувствие меня не обмануло. Храбрый командир батареи и большинство его зенитчиков погибли. Орудия разбиты, приборы тоже. Батареи, по сути, уже нет. Чудом уцелевшая горстка батарейцев во главе с командиром огневого взвода отходила к аэродрому.

Нервы мои не выдержали, и я заплакал — от сознания своей беспомощности, невозможности отомстить за погибших товарищей, за тех, кто остался на Северной стороне, в Михайловском равелине.

Сердце комиссара

25 июня, проснувшись рано утром, я решил, что должен попытаться встать на ноги. С трудом приподнялся, опираясь на палку, выбрался из землянки, которая была [245] нашей госпитальной палатой. Дальше идти тяжело. С трудом дополз до одинокого кустика, прилег и задремал — сказывалась общая слабость. Проснулся оттого, что почувствовал на себе чей-то взгляд. Открыл глаза: передо мной стоял Сметанин.

Как изменился за эти дни Петр Петрович! Глаза запали и потускнели, щеки прорезали две морщины. Даже неизменная трубка как-то грустно застыла в уголке рта.

От него я услышал горькую повесть о последних днях Михайловского равелина.

...В течение трех суток малочисленный, поредевший в непрерывных боях гарнизон удерживал старое приземистое здание, с трех сторон омываемое морем. Со стороны суши атаковал враг — атаковал огромными силами, атаковал упорно, настойчиво, почти беспрерывно. Что это были за дни, что за ночи! Сутки сойдут за месяц, а трое — за год!

21 июня батарея Лимонова — Кутузова помогла защитникам равелина выдержать натиск. Более двух десятков «юнкерсов» направлялись бомбить равелин — открыто, на небольшой высоте. Но зенитчики встретили их дружными, а главное, неожиданными залпами. Один самолет задымил, второй взорвался. И тогда «юнкерсы» главный удар нацелили на батарею.

До 14 часов бушевал огонь. Одно за другим вышли из строя три орудия, гибли моряки, но батарея сражалась. Лишь израсходовав последний заряд, зенитчики взорвали единственную уцелевшую пушку, чтобы она не досталась врагу. Тех, кто уже не мог держать в руках оружие, отправили в Михайловский равелин. Остальные продолжали бой в бухте Матюшенко.

В тот день и на самом равелине было жарко. Враг все время обстреливал его артиллерией крупного калибра. От мощных снарядов трещали и лопались стены укрепления, простоявшие без малого сто лет. В казематах все горело. Капитан Хайрулин и старший политрук Ефименко под огнем противника решили обойти все опорные пункты.

У северной стены, где оборону держали остатки 1-го дивизиона, возглавляемого начальником штаба Сметаниным, Ефименко задержался:

— Ну что, братцы, примем сегодня бой с врагами революции? [246]

— Революция! Так ведь за нее еще отцы бились... — отозвался молодой боец. — А мы за Севастополь. И за Москву тоже...

— Нет-нет, браток, — возразил Ефименко. — Революция — она всегда. И твоя стойкость — это продолжение революции. Потому что ты всему миру показываешь: вот каких людей воспитала социалистическая революция! Так-то, дорогой ты мой браточек. Ясно?

Когда Сметанин вкратце рассказал об этой «политбеседе», передо мной, как живой, встал старший политрук. Я давно обратил внимание на то, как глубоко он верил в силу партийного слова. Что греха таить, мы порой стесняемся высоких слов, считаем их слишком пафосными. А Ефименко так не считал. В его устах даже самые громкие слова звучали просто, веско, убедительно.

В тот день на Михайловском равелине шел яростный бой. И снова враг не прошел. Наступила ночь, может, чуть поспокойнее, чем прежняя. На батарее шутили: фашисты раны зализывают.

До утра в стенах заделывали пробоины, замуровывали окна, оставляя лишь щели для пулеметных да ружейных стволов. И опять вгрызались в каменистый грунт: готовили, так сказать, блуждающие огневые точки. Неутомимый Хайрулин то сам брался за лопату, то показывал взводным, где выгоднее залечь автоматчикам, а где — гранатометчикам.

Капитан учитывал, что фашисты редко идут напролом, чаще всего пробуют нащупать слабые места, стараются ударить там, где огневые точки реже и огонь менее плотный. Знал он и то, что, натолкнувшись на неожиданно сильное сопротивление, гитлеровцы обычно отступают с тем, чтобы сманеврировать, обойти. Значит, можно предугадать направление следующего удара, предпринять контрмеры.

Стал накрапывать дождь, перешедший в ливень. Вода проникала в помещения, где и без того гулял ветер. Но дождю были рады: как-никак пресная вода. Другой не было. И еды оставалось всего ничего — по нескольку сухарей на брата. Моряки стягивали с себя влажные тельняшки, кое-как набирали дождевых капель и с жадностью глотали... Котелки, наполненные живительной влагой, берегли как зеницу ока — НЗ для раненых.

Уже начинало светать, когда перед фортом, как раз [247] у северной стены, вспыхнула перестрелка. Причем со стороны вражеского тыла. На всякий случай приготовились. Но не прошло и несколько минут, как перед стенами замелькали форменки и тельняшки, послышалось знакомое: «Отворяй, братва! Свои!». Это группа морских пехотинцев 95-й дивизии, лихой атакой прорвала окружение и пробилась к Михайловскому форту.

Оказавшись в укрытии за стенами каземата, моряки тут же повалились на пол и, казалось, никакая сила не в состоянии их поднять. Тогда свое комиссарское слово сказал Ефименко. Сначала он где-то раздобыл сухарей и воды — каждому понемногу, а затем завел разговор по душам:

— Спасибо, что пришли, хлопцы, — сказал тихо и просто. — Вы нам очень нужны. А еще земной поклон за то, что пришли с оружием, боеприпасами. Будем драться вместе. Разве можем мы простить фашистам эти страшные месяцы, отнятые у мирной счастливой жизни? Не можем! Убитых братишек, раны друзей, свою скорбь и печаль — тоже не можем. Так что, пока есть чем, будем драться.

Все разошлись по местам, указанным Хайрулиным и Ефименко. Впрочем, оставаться в помещении становилось все труднее: едкий дым разъедал глаза. Начавшийся накануне пожар давно потушен, и непонятно, что же все-таки горит и где именно. Наконец Сметанин выяснил: это вовсе не пожар. Используя ветер, дувший в сторону Михайловского форта, фашисты зажгли дымовые шашки. Решили в прямом смысле слова выкурить батарейцев из укрытий.

У кого были противогазы, те их надели. Но таких было мало. Слезились глаза, душил кашель, и все же люди держались. А тут еще под прикрытием дымовой завесы гитлеровцы почти вплотную подобрались к крепостной стене.

Сметанин с несколькими бойцами пошел в обход — отсечь арьергард. А морские пехотинцы навязали ближним вражеским цепям рукопашный бой...

— Страшная то была картина, — покачал головой Петр Петрович. — Моя группа сделала свое дело, и вместе с пулеметчиками я оказался на втором этаже равелина. Оттуда все, как на ладони. Видел, как вперед вырвался тот самый старшина, находившийся при первом орудии за наводчика. В порванной тельняшке, [248] в бинтах крест-накрест. Ручной пулемет на весу, как игрушку, держит. Он все время что-то выкрикивал и поливал врагов градом свинца. А за ним приморцы — с ножами, штыками, гранатами.

Их азарт передался и нам. Стоим напряженные, бледные, мысленно каждый там. И, знаешь, без слов понимаем друг друга. И те, что наверху, и те, что внизу. Стоило старшине глянуть влево, туда же смотрим и мы. А там из-за пригорка подползают гитлеровцы.

Только я собрался скомандовать: «Гранаты!», как ребята уже сами забросали фашистов «лимонками», а тех, кто уцелел, добивали из пулемета.

И тут на помощь подоспел старший политрук Ефименко с последним своим резервом. Он бежал с пистолетом в руке, у остальных — штыки и гранаты. Так и врезались в фашистские порядки. Все смешалось в сплошном темном ворочающемся клубке. Один из гитлеровцев наладился бежать. За ним вдогонку бросился какой-то морячок. Догнал, уложил, бросился на другого.

Выручил его тот же Ефименко — с ходу выстрелил в гитлеровца. Морячка спас, но фашист успел дать автоматную очередь. Одну-единствеиную. Ефимеико рухнул на землю. Как пушнику, подхватил его на руки краснофлотец-богатырь (я узнал: Завгородний его фамилия) и, прикрываемый своими, отнес в равелин.

Гитлеровцы отступили. Однако еще долго, до глубокой ночи, на батарее рвались снаряды и бомбы. Они перепахали, изрыли все вокруг, разрушили стены. А главное — унесли таких людей, которым жить бы да жить. Оставшаяся горсточка бойцов держалась.

...Каждую ночь от южного побережья бухты в направлении форта отчаливали катера и шлюпки. Надо было вывезти из крепости раненых, поддержать ее защитников продовольствием, пополнить боезапас. Сутками не уходил с Приморского бульвара полковник В. А. Матвеев. Это он отправлял катера к равелину и все ждал, прорвутся ли. Но все попытки были тщетны. Фашисты, с двух сторон занявшие побережье, никого и близко не подпускали к форту.

23 июня в Севастополе все еще слышались выстрелы с Михайловской батареи.

Гарнизон форта свою задачу выполнил, но, продолжая [249] сражаться, таял на глазах. Надо было уходить. Но как?

Тяжелейшее ранение получил капитан Хайрулин. Командование принял старший политрук Ефименко, сам давно недвижимый. Он подозвал к себе Сергея Васильченко, боевого комсорга 227-й батареи, вместе с которым пережил чуть ли не всю севастопольскую эпопею. Когда Сергей увидел кровоточащие раны на перебитых ногах старшего политрука, у него заныло сердце. Присев рядом, он зубами разорвал свою тельняшку на полосы и туго перевязал боевого побратима.

— Спасибо, Сережа, — тихо сказал Ефименко. — А теперь слушай. Обойдешь огневые точки. Здоровых, раненых — всех ко мне. Патроны соберешь, сколько есть.

Когда Васильченко появился с горсточкой полуживых, израненных бойцов и доложил: «Здесь все», — Ефименко горестно вздохнул и попросил подойти поближе. Силы покидали его, говорил он совсем тихо:

— Прежде всего от имени партии, всей Родины благодарю вас, ребята. Вы сделали все, что можно было, и даже больше. Враги надолго запомнят Михайловский равелин. А теперь надо уходить. Вплавь. Под покровом ночи. Группами по два-три человека. Кто в силах — поможет раненому. Последний приказ: выжить, добраться и далее бить врага так, как подобает героям-севастопольцам.

Простившись со всеми, он снова подозвал к себе Васильченко. Приказал на крыше форта установить пулемет, из собранных патронов подготовить ленты. И когда все было сделано, попросил перенести его к пулемету.

— Неужто думаете, оставим вас, Михаил Семенович? — взволнованный Васильченко впервые так обратился к комиссару. — Поплывем вместе.

— Ты меня слушай, — строго оборвал сержанта Ефименко. — Я не доплыву, а ты должен. — Ефименко достал из кармана кителя партбилет, приложил на какой-то миг к губам, опять поместил его в плексигласовый футляр и передал Васильченко. — Вот тебе мое партийное поручение. Ты этот документ обязательно доставишь в политотдел. Иди, Сережа, сражайся и расскажи о нас людям. Это тоже нужно. Потому что кончится война — напишут о нас книги. Еще какие книги!.. [250]

Я слушал Сметанина и думал о Ефименко, и не только о нем. Не раз удивлялся многим свойствам, присущим, видимо, всем комиссарам. Во всяком случае тем, кого близко знал, с кем доводилось часто встречаться. И душевный настрой у них особый, и выдержка. Голос не повышают, в человеке всегда видят главное. Наверное, это шло не только от личных качеств или особенностей характера, но и от опыта. Не зря ведь основу комиссарского корпуса составляли недавние партийные работники, преподаватели школ и вузов, руководители предприятий и колхозов, то есть те, кто умел общаться с людьми, влиять на них, воспитывать.

И не было среди бойцов более высокого авторитета, чем авторитет комиссара. Таким был и старший политрук Ефименко — самый близкий всем защитникам форта человек...

Сметании тем временем продолжал:

— Я видел, как сержант Васильченко поднял его на руки и перенес к пулемету. Постарался устроить поудобнее, подложил под спину свой бушлат. Из кармана достал две гранаты — все, что осталось, опустился на колени и обнял Михаила Семеновича. Тот крепко-крепко прижал к груди его голову, поцеловал в лоб и легонько оттолкнул: почувствовал, что плечи сержанта вздрагивают от сдерживаемых рыданий.

Все понимали: нелегко достичь берега. Шутка ли — переплыть Северную бухту. Даже в обычных, не фронтовых условиях не каждому здоровому человеку это по плечу. А тут израненные, измученные люди на глазах у противника, беспрерывно освещающего и простреливающего чуть ли не каждый метр акватории, бросались в воду и плыли.

К счастью, доплыли многие. Последние силы уходили на помощь утопавшему другу. Помогла флотская взаимовыручка, боевая дружба, а еще желание выжить и продолжать борьбу с ненавистным врагом.

С южного берега бухты зенитчики, артиллеристы поддерживали, как могли. Из немногочисленных уцелевших пушек осколочными, шрапнельными снарядами прижимали фашистов к земле.

Спасаясь от их огня, гитлеровцы бросились к форту, под защиту его толстых стен. И тут неожиданно для них во весь голос заговорил станковый пулемет Ефименко. Плывшие бойцы, невзирая на усталость, поворачивали [251] головы, с тревогой вслушивались в этот грозный перестук.

Но вот пулемет умолк. А через несколько минут оттуда, со стороны Михайловского равелина, донесся взрыв, потом отчаянные крики. Все поняли: Ефименко последними гранатами взорвал и себя, и врага...

Все это я узнал от Петра Петровича Сметанина, плывшего вместе с последними защитниками форта.

Существуют подвиги яркие, как вспышки молнии, совершаемые в момент высшего напряжения всех духовных и физических сил. Есть и другие, длящиеся дни, недели, месяцы, а порой и годы. Не берусь судить, какие из них выше. Одно могу утверждать: жизнь на войне, просто жизнь, если только как следует исполняешь свой долг, — это уже подвиг. Пусть не столь яркий, менее заметный и не всегда отмеченный высокими наградами, но все равно подвиг. Севастополь был свидетелем подвига и первого, и второго рода.

Камышовая бухта

26 июня меня навестил полковник Матвеев. Время было трудное: защитники Севастополя сражались из последних сил. Но Василий Александрович нашел минутку в сплошном круговороте событий. Меня он застал в критическом положении. Я обессилел, часто терял сознание и часами находился в забытьи. А когда приходил в себя, мучили невыносимые боли.

Полковник быстро выложил, будто выстрелил, последние неутешительные новости, потом вдруг вскочил и куда-то ушел. Вскоре, правда, возвратился и сказал, что вечером меня эвакуируют на Большую землю. Мы тепло простились, пожелали друг другу скорой встречи. Но нам так и не довелось встретиться. Меня-то Матвеев спас, а сам вскоре геройски погиб. Там же, в Севастополе...

В последние дни кольцо вокруг города резко сжалось, и бои шли уже на улицах. Моряки и приморцы отчаянно дрались за каждый дом, каждый клочок родной земли. Бросались в рукопашные схватки. Но враг был силен и теснил все настойчивее.

Сотни вражеских пикировщиков волнами обрушивались на город, ведь уцелевшие зенитки можно было [252] перечесть по пальцам, а снарядов и вовсе не осталось. Бомбы градом сыпались на давно изувеченный центр, на чудом сохранившиеся здания. Алый и курчавый, пронизанный искрами дым сплошной пеленой закрыл небо. Темно-кирпичное зарево полыхало над вокзалом и портом.

Тяжелораненых, в том числе и меня, перенесли в «скорую помощь», чтобы отвезти в порт. Пожилой водитель все сокрушался, что вот уже двое суток проезжает мимо своего дома, а заглянуть, даже на минутку, не может. Там малые внуки предоставлены сами себе: невестка со старухой помогает госпитальным медикам.

Наш санитарный автобус медленно двигался, маневрируя на перегруженной дороге, пробиваясь сквозь пробки и толпы. Люди ехали на машинах и повозках, брели, опираясь на костыли и палки, наспех перевязанные, черные от копоти и пыли. На носилках несли тех, кто не мог идти. В натужное урчание моторов, монотонное поскрипывание повозочных колес врывались команды, возгласы, плач. Все спешили туда, к Херсонесскому мысу — крайней точке севастопольской земли, последнему оплоту обороны.

Не доехав до Херсонеса, наш автобус, повинуясь общему движению, резко свернул направо и вскоре остановился. Нас тут же выгрузили, и мы очутились перед сплошной стеной камыша. Ни зданий, ни деревьев — лишь высокие, зеленые, мерно раскачивающиеся стебли.

Я узнал это место — Камышовая бухта. Тихая, безлюдная. Только опытный внимательный глаз мог бы заметить следы старых траншей и редутов, сохранившихся со времен первой обороны Севастополя.

Я помнил, что где-то поблизости должен быть деревянный причал, к которому обычно подходят шлюпки рыбаков-любителей да небольшие катерки.

Теперь в Камышовой бухте было более чем оживленно. Здесь скопились сотни раненых. Они продолжали прибывать отовсюду. Чем только думают нас транспортировать? Это, конечно, волновало всех, потому что лежать приходилось на сыроватой прибрежной земле. Ни продовольственного, ни медицинского пункта и близко не видно. У многих повязки давно задубели от запекшейся крови. Болели раны, мучил голод, но более всего досаждала жажда. [253]

Кто мог доползти до берега, пил морскую воду. Мне же это было не под силу. Сначала я вновь впал в беспамятство, потом забылся в полудреме. Неожиданно рядом услышал хриплый шепот:

— Браток, а браток! На вот, глотни водички...

«Наверное, опять бред», — подумал я, но тут же ощутил возле лица прикосновение холодной влажной фляги. Инстинктивно разжал губы и — о счастье! — почувствовал вкус настоящей пресной воды. Еще не веря в чудо, судорожно сделал второй глоток, и, кажется, жар понемногу стал растворяться, а боль, тяжелым обручем сковавшая голову, с каждой каплей влаги уходила все дальше. Открыв глаза, я с благодарностью посмотрел на сидевшего возле меня молодого парня. Его левая рука была на перевязи.

Поняв мое желание, он улыбнулся щербатым ртом и сказал:

— Еще глоток можно — и другим понесу.

— Откуда? — спрашиваю.

— Да военфельдшер. Когда вел нас сюда, дал каждому по парочке фляг. Говорит, у Панорамы нашел старый колодец.

Я хорошо знал Панораму обороны Севастополя и все окрест. Никакого колодца там сроду не бывало. Что-то здесь не вязалось, но так ли это важно? Главное — есть вода. И спасибо неизвестному фельдшеру, да и этому матросу тоже.

Я старался побыстрее уснуть, чтоб не расплескать волшебное чувство утоленной жажды. Знал: скоро жар сделает свое дело и опять больше всего на свете захочется пить. А чудо бывает лишь раз...

В то время мне казалось, что никогда не забуду неизвестного фельдшера и его воду. Но жизнь есть жизнь. Прошло время, и, признаюсь честно, даже вспоминать об этом перестал. Однако спустя многие годы, работая в богатейших фондах Музея героической обороны и освобождения Севастополя, я натолкнулся на старый номер «Огней маяка» — газеты Красногвардейского района Крымской области. Точнее, на статью «Родниковая вода» с фотографией очень знакомого человека {12}. Стал читать и как бы снова ощутил прикосновение холодной влажной фляги. [254]

В статье называлась фамилия того самого неизвестного фельдшера, который нашел воду. Им оказался давний знакомый — Я. Ф. Фощан, военфельдшер 55-го зенитного артиллерийского дивизиона, в состав которого входила батарея моего друга Г. А. Воловика. Не откладывая дело в долгий ящик, я сразу же написал Якову Федотовичу и вскоре получил ответное письмо с подробными воспоминаниями.

...В последних числах июня 1942 года штаб 55-го дивизиона находился неподалеку от величественного здания Панорамы, в районе исторического 4-го бастиона времен Корнилова и Нахимова. Когда фашистские пираты разбомбили и подожгли Панораму, Фощан вместе с другими бойцами бросился спасать ее бесценное полотно и случайно подобрал старую, обгоревшую книгу «Оборона Севастополя 1854—55 годов». В ней воспроизводился подробный план 4-го бастиона. Знакомясь с чертежом, Яков Федотович заметил топографический знак, обычно обозначавший колодцы.

Вода... Ее не хватало не только раненым. В подземных штольнях спасались от бомб и снарядов многие севастопольские женщины с детьми. Детишки плакали, просили пить. И тогда у военфельдшера зародилась воистину фантастическая идея — разыскать и отрыть колодец, существовавший здесь... без малого девяносто лет назад.

По призванию математик и топограф, Фощан, учитывая масштаб плана, вычислил более или менее точно, где мог находиться колодец. Нашлись помощники, и работа закипела. Попробовали в одном, другом месте. Наконец по ряду признаков определили: здесь! И опять в ход пошли кирки и саперные лопатки, а то и просто крупные заостренные осколки снарядов.

Рыли без устали, подгоняемые жаждой, азартом поиска. Женщины в ведерках, платках выносили землю из штольни. Наконец на семиметровой (!) глубине появился влажный слой, потом живица, которую тут же заворачивали в тряпицы, выжимали и пили. Еще одно усилие — и люди добрались до воды, настоящей, пресной.

В первую очередь напоили детей и раненых, затем всех, кто был у Панорамы. Наполнили котелки, фляги. Их Фощан вручил тем, кого отправлял в Камышовую бухту. Вот так и я получил пару глотков спасительной влаги... [255]

Ветераны-севастопольцы! Братья по горестным часам в Камышовой бухте! Запомните навсегда это имя — Яков Фощан. Найденная им вода — без преувеличения сказать, живая вода — сохранила силы, помогла выжить, дождаться отправки на Большую землю многим из вас.

...Глотнув воды, я задремал. Проснулся от того, что почувствовал вокруг какое-то оживленное движение. Открыл глаза и увидел — все смотрят в сторону старенького причала. С трудом повернул туда голову. И мне показалось, что вижу сон... В каких-то ста метрах от нас стоял сказочный корабль. Стройный, изящный, со стальными мачтами и трубами, слегка отклоненными назад, будто грива у бегущего коня, — в общем, олицетворение порыва, устремленности вперед. Мощные орудийные башни и торпедные аппараты абсолютно не нарушали его элегантности. «Неужто «голубой крейсер»?» — подумал я, боясь поверить в еще одно чудо...

На лидере «Ташкент»

«Голубым крейсером» на всем Черноморском побережье называли «Ташкент» — лидер эскадренных миноносцев. И не только за изысканную красоту. Он был выкрашен не в обычный серо-стальной, а в своеобразный голубоватый цвет. За долгие месяцы боев краска изрядно поблекла, облупилась, но лунный свет скрывал вмятины, царапины. Корабль выглядел как новый.

После разгрузки боеприпасов, доставленных в Севастополь, на борт лидера стали принимать раненых, женщин с детьми, стариков и больных, эвакуируемых из осажденного города.

Мы были почти у трапа, когда мимо пронесли серые, местами порванные и обугленные тяжелые рулоны.

— А это еще что? — приподнялся на носилках молодой сосед-моряк.

— Знаменитое полотно Панорамы обороны Севастополя. Фашисты подожгли. Еле-еле спасли от огня. Теперь вот вывозим, — объяснил стоявший у трапа матрос.

— Людей вон сколько еще не вывезли, а вы... картинки тянете, — недовольно протянул раненый.

— Не прав ты, браток. Ну сам посуди: разве ты одну землю голую защищаешь? А памятники? А культуру? [256] Или отучил тебя фашист беречь то, что народу принадлежит? Славную историю нашу?

Молодой, видно, задумался, да так ничего и не ответил. А я мельком глянул на говорившего. Лица не заметил — лишь китель, наброшенный на перебинтованную грудь, да нашивки капитана II ранга.

«Ташкент» был переполнен: все проходы забиты, в каютах и кубриках, на палубе сидели, вповалку лежали люди. Двое моряков, которых полковник Матвеев выделил мне в сопровождение, нашли место в кубрике. Но я попросился на палубу, поближе к воздуху. Пристроился на корме, хоть раненых здесь было особенно много. Лежали сплошной темной массой, прижавшись друг к другу, только бинты белели.

Рядом со мной оказался тот самый немолодой капитан II ранга. Даже при блеклом лунном свете было видно, что на бинтах расплылись бурые пятна крови. Дышал он тяжело, всхлипывая. Такой же пожилой моряк, видимо, ординарец, забинтованной рукой придерживал флягу, то и дело чуть-чуть поливая из нее тряпочку и бережно смачивал капитану запекшиеся губы.

— Ты скажи, старшина, отходили без паники? — хрипел капитан.

— Без...

— Отходили или драпали? Говори, не стесняйся.

— Таких не было, Андрей Никанорович, слово коммуниста, — запальчиво убеждал своего командира старшина.

— Ну и на том спасибо, — вздохнул капитан и добавил: — Ты хлебни, старшина, хоть чуток. Я же тебя просил...

Часа в два ночи «Ташкент» отдал швартовы и вышел из Камышовой бухты. И никто еще не знал, что это будет последний корабль, которому удастся вырваться из горящего, но сражающегося Севастополя. И дойдет ли он до пункта назначения, тоже не знали.

Что такое продвижение транспорта в условиях войны, мне было хорошо известно. Не раз прикрывал их с суши. На всем пути следования корабли отбивались от бомбардировщиков, торпедоносцев, подводных лодок. Находясь на Северной стороне, даже не видя караван, мы всегда безошибочно определяли его местонахождение: обстрел и бомбежка, атаки с моря постоянно [257] сопутствовали ему. Теперь все это предстояло пережить нам.

Только начало светать, а ненавистная «рама» уже кружила на некотором удалении, а затем скрылась. Картина столь же знакомая, как и зловещая: жди бомбардировщиков. Это, видимо, понял не только я, потому что корабельные матросы, как по команде, стали нырять вниз, в кубрики. Оттуда они появились уже не в робах, а, как говорят на флоте, в форме «первого срока». Неторопливо прошелся по палубе, вглядываясь в лица раненых, командир корабля, капитан III ранга Василий Николаевич Ерошенко. Этот рослый, широкоплечий и черноусый красавец тоже был в парадном кителе. На груди сверкал орден Красного Знамени. По всему было видно: предстоит серьезный, может быть, решающий бой.

Не прошло и часа, как со стороны берега появились и стали быстро увеличиваться две темные точки. За ними еще и еще... Казалось, не будет конца этой зловещей цепочке. Заговорили башенные орудия, зататакали зенитные пулеметы. Загорелся один «юнкерс», задымил второй, а лидер, выписывая на воде невообразимые фигуры, удачно увертывался от прямых ударов.

Бомбы вздымали вокруг фонтаны воды. То и дело огромные водопады выплескивались на корабль. По палубе барабанил град осколков, перекатывались волны, накрывая нас с головой. А самолеты продолжали пикировать. От близких разрывов корпус вздрагивал, но лидер не стопорил, маневрировал и упорно продвигался вперед.

Правда, машины работали уже не так ритмично. Да и на палубе стало менее уютно, оттого что раненые начали сползать: корма приподнялась, а нос, точно голова ныряльщика, все глубже уходил в воду. Корабль резко накренился вправо. Значит, в отсеках вода. Матросы стали выбрасывать за борт не только балласт — в воду полетели стальные тросы, колосники, все, что позволяло облегчить судно и уменьшить его осадку. Многих раненых из кубриков переселяли на палубу, и уже не то что лежать — стоять негде. На «Ташкенте» более двух тысяч пассажиров!

Вышло из строя последнее бортовое орудие, и корабль огрызался одними лишь зенитными автоматами, пулеметами, да и те били короткими очередями: боезапас [258] был на исходе. Женщины, выстроившись в цепочку, пренебрегая опасностью, в брезентовых ведерках и котелках, банках и просто шляпках подавали зенитчикам воду: только бы остудить разгоряченные стволы.

И когда еще один «юнкерс» со страшным воем врезался в морскую пучину, по палубе прокатилось тысячеголосое «ура!».

Большая часть фашистских пикировщиков убралась, а шестерка самых заядлых все еще продолжала неистовствовать. Лидер, получив несколько попаданий, еле двигался, и, казалось, достаточно одной лишь бомбы, чтобы он пошел ко дну. И в этот критический момент прямо по курсу корабля появились две родные «пешки». Они шли на предельной скорости — явно спешили к нам на помощь.

Пикирующие бомбардировщики Пе-2 в общем-то не приспособлены для воздушных атак. К тому же в данном случае фашистов было намного больше. Но вопреки логике «пешки» налетели, набросились на врагов с такой яростью, что те не выдержали и отвалили, так и не приняв бой. А «петляковы», победно покачав крыльями, прошлись вдоль бортов. Навстречу им поднялся лес рук. Люди что-то восторженно кричали, женщины поднимали детей над головой.

На смену «пешкам» пришли наши истребители. Теперь мы были спокойны.

Вскоре к «Ташкенту» приблизился и застопорил рядом эсминец «Сообразительный». Его экипаж бережно принял нас на борт. Казалось, зернышку негде упасть а люди все шли, многих несли. Раненые «оккупировали» даже капитанский мостик. Тяжело и осторожно эсминец двинулся в сторону Новороссийска.

Мы долго провожали глазами израненный «Ташкент». Слова самой глубокой благодарности рвались из сердца.

На новороссийском берегу уже ждали машины, и вскоре все были доставлены в госпиталь. А затем меня переправили в Сочи.

Вскоре я получил сразу два известия. Одно волнующее, радостное: моему родному 61-му зенитному артиллерийскому полку присвоено звание гвардейского. И хоть последний месяц мой дивизион входил в состав 110-го полка, все же я считаю, что именно 61-й был мне и отцом, и матерью, и «крестным». По всей видимости, [259] и меня там не забыли. Знакомые ребята принесли листовку-плакат, изданную Главным политическим управлением Военно-Морского Флота и озаглавленную: «Гвардия советских морей. 1-й гвардейский зенитный артиллерийский полк». С портретом подполковника В. П. Горского и фотоиллюстрациями. С трепетным волнением я прочитал о героях-зенитчиках батарей А. С. Белого и Н. А. Воробьева, а также о боевых делах батарейцев Игнатовича.

А в газете «Правда» от 4 июля в сообщении Совинформбюро я прочитал: «...В течение 250 дней героический советский народ с беспредельным мужеством и стойкостью отбивал бесчисленные атаки немецких войск...

Севастополь оставлен советскими войсками, но оборона Севастополя войдет в историю Отечественной войны Советского Союза как одна из самых ярких ее страниц».

Мы понимали, что стояли насмерть не зря, что все жертвы не напрасны. Оборона Севастополя была хоть и небольшим, но уверенным шагом к великой победе. С кем бы из севастопольцев я не говорил в те дни, всегда слышал одни и те же слова: «Мы вернемся!». Да, все, как клятву, повторяли: «Мы придем к тебе, наш родной белокаменный город. Придем победителями!».

Мы вернулись!

Ярость, злость, непреодолимое желание поскорее вернуться в строй помогали лучше всяких лекарств. И хоть раны были многочисленными, тяжелыми, а бомбовая атака на «Ташкент» добавила в тело еще металла, я все же выписался из госпиталя более или менее окрепшим и поспешил туда, где находилось командование ПВО Черноморского флота. Встретился со старыми однополчанами-севастопольцами Василием Баракиным, Вячеславом Березиным, Григорием Корзуном, Николаем Воробьевым, Иваном Григоровым.

Нам выпала большая честь — формировать полк, который будет сражаться под славным знаменем 1-го гвардейского. Подполковник В. П. Горский и полковник В. А. Матвеев геройски погибли в Севастополе, и полк принял майор И. К. Семенов. Я был назначен начальником штаба. [260]

1-й гвардейский зенитный артиллерийский полк вел бои главным образом на Кавказе. Но в мыслях мы то и дело возвращались к Севастополю. И когда в апреле 1944-го началась крупная операция советских войск по его освобождению, в штаб полка посыпались заявления чуть ли не от всех участников обороны. Каждый доказывал свое право идти в этот бой.

Счастье улыбнулось и мне. Штаб ПВО Черноморского флота поручил перевести из Скадовска к Севастополю зенитный дивизион, призванный первым прикрыть небо родного города. И я отправился в Севастополь.

Город лежал растерзанный, полуживой. На мысе Херсонес, в Камышовой и Казачьей бухтах еще шли ожесточенные бои. Вечернее небо озарялось артиллерийскими сполохами, наполнялось громом канонады. Все, как в 1942 году. И все не так. Теперь преобладал голос наших пушек. Наши самолеты господствовали в небе. Наши воины замыкали кольцо окружения.

По дорогам со своим нехитрым скарбом шли люди, измученные, усталые. Но на почерневших лицах сияли счастливые улыбки. У разрушенной Графской пристани я увидел колонну моряков-автоматчиков. Немолодой офицер, опираясь на палочку, подошел к кромке воды, с трудом опустился на колено, зачерпнул полные пригоршни и поднес к лицу — то ли смочил пересохшие губы, то ли поцеловал воду. Затем повернулся к морякам и срывающимся от волнения голосом раскатисто прокричал: «Мы вернулись! Слышите, люди! Мы вернулись в родной Севастополь!». Моряки ответили громким «ура!» и двинулись дальше, в сторону Херсонеса.

К месту боев дивизион прибыл вовремя и, как всегда, защищал небо родного города. Наш 1-й гвардейский зенитный артиллерийский полк получил гордое наименование Севастопольский.

Здесь я и отпраздновал полное освобождение Севастополя. На черных от пожарищ, израненных, но переполненных радостными людьми улицах смеялся и целовался со знакомыми и незнакомыми. А седобородый крепкий старик, тиская меня в объятиях, все повторял:

— Запомни этот, день 9 мая, майор. Великий день! Вспомнишь старого балаклавца!

Мы уже тогда понимали, что 9 мая 1944 года навсегда останется красным днем в календаре севастопольцев. Но не знали еще, что ровно через год закончится [261] эта страшная война и день 9 мая станет одним из главных праздников Советской страны.

Этого мы не знали и тогда, когда полк получил задание: надежно прикрыть один из аэродромов. Позже стало известно, что там приземлились самолеты с участниками Ялтинской конференции.

Да, еще шла война. И все-таки это было начало мира. Потому что именно там, на Ялтинской конференции, разрабатывались условия безоговорочной капитуляции гитлеровской Германии, процедура неминуемого суда над главными военными преступниками. Свою задачу мы выполнили, как следует.

День Победы я встретил на Северной стороне. Но лишь в июне выкроил время, чтобы побывать на местах былых боев — Толстом мысе, где погиб комиссар Лебедев и почти все зенитчики 79-й батареи Алюшина, в Северном укреплении, на позиции 78-й батареи Венгеровского, в Учкуевке, на месте гибели 80-й батареи, и, конечно же, на высоте 60,0.

В памяти оживали и будто становились рядом мои боевые побратимы молодые, красивые, веселые, бесстрашные. И я подумал: нельзя, чтобы их забывали!

Уходя, набрал в кисет немного земли — вместе с осколками, стреляной гильзой, пучком сухой травы.

Да, я родился не в Севастополе. Но здесь моя родина. Ведь у каждою человека, кроме большой Родины, есть еще и своя — бесконечно дорогая, родная сторона. О ней в сутолоке будней вспоминаешь не часто, но в сердце она всегда. У многих это заветное место связано с детством. Но пусть не будут на меня в обиде Великие Луки. Я люблю их сыновней любовью. И все же мое самое-самое — Севастополь, Камчатский люнет, Северная сторона. Они всегда во мне. Я мысленно все соотношу с ними. Это мой полюс. [262]

 

2010 Design by AVA