НА ЗЕМЛЕ, В НЕБЕСАХ И НА МОРЕ

Малахов курган

Пробуждение было необычным. Не прозвучал знакомый возглас разведчика «Воздух!», не зазуммерил телефон, не сорвала меня с постели взрывная волна — я просто проснулся. И хотя проспал каких-нибудь три-четыре часа, показалось, что прошла вечность и упущено что-то очень важное. Стремглав выскочил из землянки.

Все спокойно. С камбуза доносится мирное позвякивание ведер да стук топора. Пофыркивают кони. Из землянки пулеметного отделения слышатся приглушенные голоса. Под ногами часовых поскрипывает снег.

А вокруг — тишина, какая-то торжественная, неправдоподобная. Свежий снег, выпавший ночью, укрыл землю плотным сверкающим покрывалом, замаскировал воронки, вмятины, трещины, одел в белые шубы деревья и пушки, скрыл от глаз скорбные развалины зданий. Словно бы сама природа побеспокоилась, чтобы сделать первый день года ярким и памятным.

Враг молчал, и это молчание воспринималось как приниженное, стыдливое. Еще бы! Как стоял у порога, так и стоит. А мы слово сдержали — не только выстояли, но и контратакуем.

Именно в период второго штурма Севастополя, когда гитлеровцы, как им, наверное, казалось, почти приблизились к желанной цели, советские войска, высадив крупные десанты, стали гнать захватчиков с Керченского полуострова. Керчь и Феодосия — свободны! Фашистам довелось снять часть своих войск с севастопольского [136] участка фронта и срочно перебросить на керченское направление.

Соответственно и у нас появилась новая задача — не только удерживать, но и улучшать позиции. Не столько обороняться, сколько контратаковать, наступать! Но в тот первый день 1942 года была передышка. И если на КП звонил телефон, то с вполне «мирными» намерениями: поздравить с новогодьем, поделиться фронтовыми радостями, вместе погоревать о тех, кого уже никогда не будет с нами.

А со 2 января опять наступили боевые будни. Проводили мы их с подъемом, потому что наши наступающие войска потеснили противника в районе Камышлы и реки Бельбек. Когда же на переднем крае атаковали моряки, у нас вздрагивала земля: это действовали орудия Матюхина на Малаховом кургане. Значит, вот-вот появятся пикировщики. Не без гордости скажу, что не часто фашистам удавалось не то что бомбить — приблизиться к кургану, где застыл в граните доблестный адмирал Корнилов и сражались его достойные внуки во главе с железным Матюхиным.

В те первые дни января, как, впрочем, и позднее, фашистские летчики едва ли не каждую ночь испытывали наше терпение. Мы были постоянно начеку, старались предугадать маневр врага, перехитрить его.

Разумеется, у каждого боя свое лицо, и всего не предугадаешь. Многое приходилось решать на ходу. Если выходило удачно, говорили о находке, о везении. А я считаю: так называемое везение есть не что иное, как спрессованный опыт. Он накапливается исподволь, порой подспудно, но в нужный момент оборачивается быстрым, неожиданным, а главное, наиболее разумным решением.

Иногда в морозные январские ночи меня одолевала тревога: густая облачность скрывала цель. Прожекторы всегда работали четко: стоило вражескому самолету в погожий час приблизиться к Малахову кургану, в него сразу же упирались ярко-оранжевые лучи. Значительно хуже, когда по небу плыли облака, а «юнкерсы» шли над ними. Тогда казалось, что фашисты просто смеются над прожектористами: лунно-желтые пятна, будто призраки, беспомощно щупали небо, скользили по облакам, тщетно пытаясь пронзить их, достать цель.

Здесь-то и появилась та самая находка, которая [137] приходит вместе с опытом. Летать, конечно, за облаками можно, но прицельно бомбить — уж нет. Фашисты вынуждены из заоблачной выси спускаться вниз, во всяком случае, ниже туч. Что нам и нужно. Лови, зенитчик, момент! Даже тучи теперь не помеха. Наоборот — на их фоне самолет высвечен, как на экране.

Уяснив себе этот обязательный маневр в действиях бомбардировщиков, мы стали заранее, соответственно погодным условиям, вычислять возможную высоту полета. Каждое орудие при этом по-своему «настраивалось»: одно — на восемьсот, другое — на шестьсот метров. Пулемет Водяницкого тоже мог сыграть «сольную» партию, особенно если надумают атаковать с бреющего. Словом, теорию мы разработали. Осталось проверить на практике.

Ждать пришлось недолго. Поступило сообщение, что к городу с северо-востока приближается групповая цель. Батарея изготовилась к бою. Освещенные луной светлые облака, точно кружевные белые занавески, спокойно плывут на высоте 600—700 метров. Зенитки поднимают стволы.

А небо уже светится, пылает. Острые лучи прожекторов рассекают плотную черноту ночи, встречаются, скрещиваются, тают и вспыхивают вновь. Когда два сверкающих луча пересеклись, в пятнышке света застыла черная «птица». Всего лишь на миг, потому что сразу же, взмыв вверх, ушла за облака. Осталось лишь белое облачко, под которым вспыхнул и стал медленно опускаться огненный шар — осветительная бомба на парашюте.

Сначала подумалось: ничего страшного, от нас далековато и от Малахова кургана тоже. Однако... Видно, летчик опытный. Сбросил здесь не случайно — в расчете на ветер.

Воздушная волна действительно неумолимо относила огненный шар прямо на батарею А. П. Матюхина. Как только дальномер выдал высоту, я скомандовал Полтавцу: «Огонь!». Снаряд разорвался под самым куполом парашюта, сорвал, разметал его в клочья, и яркий костер запылал уже в поле, на значительном расстоянии от Малахова кургана. Вскоре его свет начал меркнуть, потом и вовсе погас — об этом побеспокоились бойцы отрядов МПВО, действующих в городе и его окрестностях. [138]

Тройка «юнкерсов», вынырнувшая из-за облаков, попробовала атаковать вслепую, но тут же попала в «объятия» прожекторов. Меняя высоту, попыталась маневрировать, но так или иначе оказывалась под огнем то одного, то другого орудия. Зенитчики стреляли «этажеркой», так назвал этот маневр Павлюк, то есть, на разных высотах. И пусть ни один снаряд не поразил цель, но разрывы ложились угрожающе близко, и отбомбиться фашистам никак не удавалось. Ни этому звену, ни следующему.

Увлекшись групповым боем, мы прозевали один «юнкерс». Двигаясь отдельно, он неожиданно свалился из-за туч, сбросил несколько небольших фугасок и тут же растворился во тьме. На Малаховом кургане прогремел взрыв, потрясший весь Камчатский люнет. К тому времени батарея закончила бой, и я, прихватив Жушмана, опрометью бросился к матюхинцам.

В считанные минуты мы взлетели на Малахов курган. Обе пушки продолжали обстрел вражеских скоплений на подступах к Северной стороне, и я подумал, что все обошлось. Но Матюхин схватил Жушмана за руку и потащил его в блиндаж: значит, без жертв не обошлось. Бомба, оказывается, угодила в ящик со снарядами, который едва лишь успели поднести к орудию. Подносчика сразило насмерть, тяжело ранило двух номерных и военного корреспондента, только вчера прибывшего на батарею.

Во время артиллерийской дуэли и позже, когда началась бомбежка, командир и политрук просили гостя уйти в укрытие. Но журналист был не робкого десятка и твердо заявил: «Писать о том, чего не видел, не имею морального права. Писать же о том, как сидел в убежище, пока люди сражались, не позволяет журналистская честь».

Вскоре за корреспондентом приехала санитарная машина. А наш санинструктор рассказал мне, что рана тяжелая. Осколки изрешетили лицо, один попал прямо в глаз. Пришлось ограничиться обычной перевязкой: глаз все равно не спасти. Назвал Жушман и имя мужественного журналиста — Вадим Святославович Синявский.

После войны нередко приходилось слышать по Всесоюзному радио эмоционально яркие выступления этого замечательного радиокомментатора, пионера прямого [139] спортивного радиорепортажа, и я тотчас вспоминал ту январскую ночь и Синявского, стройного, подтянутого, с белой повязкой на глазу и узким нервным лицом со следами крови.

На следующий день мы отрядили на батарею Матюхина группу комсомольцев почтить память погибшего артиллериста. На могилу был водружен большой белый камень с выбитым на нем якорем и надписью: «На этом месте был смертельно ранен краснофлотец Киселев».

Суворовский завет

Давно известно: тяжело в ученье — легко в бою. «Банальная истина», — недовольно пожмет плечами иной читатель. Вот так и я поначалу полагал. А потом задумался: а почему, собственно, банальная? Давно известная? Верно. Значит, проверенная жизнью, правильная. И вообще разве истина может быть банальной?

На фронте мы часто вспоминали эти мудрые слова Суворова. Потому что помнили: как ни тяжело в бою, могло быть еще тяжелее, если бы не каждодневная и настойчивая учеба.

Многому научились зенитчики. В орудийных расчетах была полная взаимозаменяемость. Даже бойцы взвода управления, хозотделения, санинструктор и ездовые в случае необходимости могли заменить и не раз заменяли наводчика и заряжающего, трубочного и считывающего. И хоть воевали мы как будто неплохо, но всегда подводили итоги каждого боя, анализировали ошибки свои и чужие, словом, думали, искали, учились стрелять точнее, быстрее, экономнее.

Я уже как-то говорил, что снаряды порой «запаздывали» — разрывались уже за самолетом. Так случилось и недавно, когда, ко всеобщему стыду, мы упустили вражеский самолет. Как часто бывает в таких случаях, возникли взаимные претензии, перепалки, колкости. А Полтавец все больше кивал на прибор: мол, выдает не совсем точные данные.

Командир ПУАЗО Виктор Серобаба послушал его, потом заговорщицки подмигнул зенитчикам, подозвал к себе поближе и «выдал» такую байку:

— Жил да был мужик. Вот женился у него сын. Сноха, конечно, в поле от зари до зари. Как-то заявился [140] мужик на обед, а в печи и не топлено. Он к бабе своей: почему? Кто виноват? А она ему: невестка! Ее же, говорит мужик, и дома нет. А вон, говорит баба, ее платье висит... Так-то бывает со справедливостью. Сноха виновата. Как у Полтавца, — на полном серьезе закончил Серобаба. Зенитчики заулыбались.

Стоявший рядом парторг батареи Сюсюра тоже улыбнулся, а потом раздумчиво сказал:

— ПУАЗО, конечно, прибор хороший. Только и он уважения требует, навыков, знаний. Не грех каждому его освоить — на всякий случай. А ругать друг друга — последнее дело. Все равно что после драки кулаками махать. Мы уже многое умеем, но многому научиться надо. И учиться сегодня, сейчас. В каждом бою и между боями. Потому что бить врага надо по-снайперски — не иначе!

Узнав об этом разговоре, я попытался внести ясность в отношения прибористов и зенитчиков. Поговорил отдельно и с орудийными расчетами, и с хлопцами Серобабы. Объяснил: прибор, разумеется, ни при чем, а вот прибористам иногда не хватает слаженности. К тому же необходимо точнее и быстрее определять упреждение — на маневр, на скорость. Груженый бомбардировщик за секунду пролетает около ста метров. А штурмовик и того более. Значит, будем эти самые секунды ловить...

Впредь взяли за правило: в любой обстановке ежедневно тренировать прибористов и дальномерщиков. По 4—5 раз в сутки. За каждую тренировку выставлялись баллы, отметки я заносил в специальную тетрадь, которую бойцы назвали дневником. Кое-кто поначалу ворчал — не школьники, дескать, чтоб оценки ставить. Но я в таких случаях отвечал одно: солдата мать родит, отец растит, а служба учит.

Помню, один новичок, получив «двойку», пробовал что-то объяснять. Я произнес лишь первое слово — «Солдата...», как бойцы дружным хором закончили присказку. В другой раз, когда выставлял баллы прибористам, от дальномера ехидным шепотком донеслось: «Солдата мать родит...»

Я же замечаю: шутки шутками, но вздыхают, ворчат и учатся.

Вскоре ни от кого после боя не слышал нареканий на дальномер и ПУАЗО, никто не сваливал свою вину [141] «на невестку». Да и к дневнику изменилось отношение. Уже кое-кто и себе записывал полученный балл, не без гордости показывал товарищу. Словом, возникло соревнование, к которому подключились и зенитные расчеты. Для них у меня тоже была своя «бухгалтерия».

Задача-то в общем ясна: наводчик должен поймать цель не более чем за восемь секунд. Кто быстрее, кто лучше, оперативнее совместит стрелки: свою, пушечную, с той, что выдает прибор?

А когда в ночь со 2 на 3 января мы вели огонь по самолету, я обратил внимание, что первое орудие Ивана Марченко стреляло быстрее других. Да и после боя его расчет выглядел менее уставшим. В ответ на мою похвалу Иван, как всегда, кратко заметил:

— Не я «виновник». Все Борис придумал.

Обычно трубочные зажимали снаряд между ног или ставили на колено, устанавливали трубку, а затем передавали заряжающему, который и досылал снаряд в казенник. Борис Ефимов нашел простой способ сберечь драгоценные секунды. Он зажимал снаряд под левой рукой, а правой, как только получит данные от считывающего, быстро устанавливал трубку. Затем, снимая ключ, делал шаг в сторону. Подготовленный к выстрелу снаряд чуть ли не на лету подхватывал заряжающий — и в казенник. Зенитка выдавала залп почти одновременно с командой «огонь».

— Что ж ты, — говорю Борису, — как дореволюционный мастер, секреты про себя держишь?

— Так ведь впервые испробовали, — оправдывается тот. — Теперь вижу: порядок, значит, и других научу. Агитатор я, товарищ командир, или нет?!

И действительно уже на следующий день Борис Ефимов вместе с напарником Василием Копытовым собрал трубочных, заряжающих, и началась учеба. Десятки раз каждый хватал под мышку снаряд, устанавливал трубку и посылал в казенник. Освоили и сами уже обучили подносчиков и телефонистов, хозяйственников и пулеметчиков — всех, кто призван был в случае крайней надобности заменить в бою трубочного или заряжающего. И всякий раз после таких занятий слышал я «улыбчивый» голос Ефимова: «Есть вопросы?». И его же удовлетворенный ответ: «У матросов нет вопросов! Значит, в дневничке поставим высший балл. Потому что солдата мать родит...». [142]

Вскоре мы вновь убедились, сколь важна такая учеба. С КП дивизиона сообщили: на большой высоте приближается группа фашистских самолетов. Ориентировочно следуют курсом на Малахов курган.

Этого можно было ожидать, потому что на Северной стороне шли жаркие схватки и батарея Матюхина успешно поддерживала наступление наших стрелковых частей.

Командую: «К бою!». В момент все разошлись по местам. Собранные, напряженные. У трубочных снаряд под левой рукой, а правая, как влитая, с ключом на головке корпуса.

Приникли к окулярам своего четырехметрового красавца-прибора дальномерщики: ждут слова Серобабы. И как только ПУАЗО выдал цель, дальномер развернули в заданный сектор и тут же определили высоту — 7000 метров.

Многовато, конечно. Но не предложишь фашистам лететь пониже. Их маневр понятен: в небе ни облачка, спрятаться не за что, вся надежда на высоту и скорость. Там, в вышине, цепочка черных точек выглядит довольно мирно — как гуси при осеннем перелете. Но мы знаем, что это за «гуси», и я сердито командую:

— По самолетам! Над двенадцатым! Высота 70 (кажется, впервые называю столь внушительную цифру)! Темп 5!

Почти задыхаюсь от нетерпения, ожидая, пока послышится долгожданное: «Совмещение есть!». И тогда совсем уже громко кричу: «Огонь!», будто голос может подтолкнуть снаряды на ту огромную высоту.

Первые залпы идут точно по курсу, но достанут ли? Ко всеобщей радости, один из «юнкерсов» начинает чихать, спотыкаться, переваливаться с крыла на крыло. Наконец, как бы обессилев, падает. Достали-таки! На такой внушительной для пушек высоте! Наше «ура!» будто докатилось до остальных пикировщиков, потому что их четкий уверенный строй распадается, и группа отворачивает в сторону. Мы продолжаем стрелять. Рассыпавшись по небу, фашисты сбрасывают груз на заснеженный пустырь и убираются восвояси.

А утром к нам прибыл командир полка подполковник В. П. Горский. В его доброй улыбке проглядывало лукавство: [143]

— Так ты, лейтенант, везунчик! — пожав мне руку воскликнул он.

— Почему же, товарищ подполковник?

— Кому ни скажу: 54-я «приземлила» фашиста с седьмого неба — не верят. А оптимисты говорят: «Повезло». Как сам считаешь?

Я не знал, что и ответить. Опровергать — нескромно, смолчать — обидно.

Командир полка — человек дотошный: сам решил разобраться что к чему. Обошел батарею, познакомился с расчетами, прибористами. От них узнал об учебе и моих дневниках. Попросил показать. Внимательно перечитал также «Памятку трубочного». Понравилась.

Затем Владимир Петрович, заметив в небе самолеты, предложил показать «товар лицом». И тут батарейцы не подкачали. Наводчики справились не за восемь, а за семь секунд, а трубочные и заряжающие действовали так слаженно, что такой синхронной работы, честно говоря, я сам еще не видел. Горский остался доволен. Поблагодарил за службу и, зайдя на КП, приказал:

— Даю сутки. Завтра в это же время доложишь, что твоя статья об опыте батареи находится, в редакции «Красного черноморца». Я уже и название придумал — «Как батарею сделать снайперской». А то ведь что получается, Игнатович, — он взглянул па меня весело. — Винтовки снайперские есть, пулеметы тоже. А мы вот целые зенитные батареи сделаем снайперскими. Каково?

И уже садясь в машину, коротко бросил, указав жестом на Ленинскую комнату:

— Одобряю. И впредь не забывайте суворовского завета.

Я только сейчас заметил у самого входа вырезанного из фанеры бравого матроса. На его тельняшке через всю мощную грудь алела надпись: «Тяжело в ученье — легко в бою!». И когда только успели!

Прошло несколько дней, и 19 января комиссар дивизиона К. П. Шевцов привез на батарею пачку газет «Красный черноморец», еще пахнущих типографской краской. Я с трепетом взял в руки газетный оттиск. В номере была напечатана статья «Как зенитную батарею сделать снайперской». И стояла подпись: «Старший лейтенант Е. Игнатович». [144]

Ошибка, допущенная редакционными работниками привела меня в смущение. Я ведь еще не был старшим лейтенантом. Но статья, я верил, даст толчок соревнованию за высокое звание снайперской батареи, а значит, реально поможет святому делу борьбы с ненавистным врагом.

Ранение

Ночь была беспокойной. Далеко в степи стоголосо громыхало. Это наши стрелковые подразделения, поддерживаемые дальнобойными орудиями, настойчиво теснили противника, метр за метром отвоевывая позиции, оставленные в период второго вражеского штурма.

Время от времени через наши головы с противным завыванием проносились снаряды, но бомбардировщики не появлялись, будто забыв на время и Малахов курган, и Камчатский люнет. Но мы не дремали.

Мощный прожектор, расположенный по соседству, заработал. Сначала его луч тщательно ощупал берег, пролизал море, потом, подрагивая, полез вверх — все выше и выше. Вскоре из-за мыса к нему присоединился второй — рассеянный, голубоватый. Вначале их полосы в сплошной темноте ночи казались беспомощными. Но постепенно, становясь шире и ярче, лучи скрестились, разошлись, а когда снова сошлись — высветили большой сектор неба и пелену влажных облаков над городом.

Вспыхнули еще прожекторы, и вдруг лезвия двух лучей уперлись в самолет, четко высветив окаймленный крест и зловещую свастику. Как по команде, метнулись туда и другие лучи, образовалось широкое оранжевое пятно, в которое попали еще три «юнкерса». К ним сразу же потянулись огненные трассы тех батарей, что поближе. Мы ждем своей очереди.

И вот, наконец, «наш»! Прицельно, по заранее «расписанным» заданиям бьют все четыре орудия: раз, другой, третий... Поправка, видимо, уже не потребуется, потому что «наш» вздрагивает, кренится на бок. Пробиваются первые языки пламени. С этого хватит. Мы переносим огонь на другие машины, сделав поправку соответственно «указаниям» дальномера и ПУАЗО.

Часто и зычно гремят в ночи зенитки. Небо по-прежнему расчерчено лучами прожекторов. А там еще восемь [145] вражеских самолетов. Они рвутся к Севастополю. Рядом с нашим сектором запылал второй «юнкерс», остальные рассеялись и стали поспешно уходить, беспорядочно освобождаясь от груза. Но один, внезапно вынырнув из темноты, чуть ли не с бреющего вываливает несколько бомб на Камчатский люнет. Одна из них с грохотом вздымает землю вблизи моего окопчика.

Лицо обдает смрадным жаром, плечо обжигает огнем, а в кисть будто жалом впилась огромная пчела. Пробую пошевелить рукой — не могу: отяжелела, висит плетью. Пикировщиков не видно, но бурое облако все еще застилает глаза. Когда же рассеивается, вздыхаю с облегчением: все четыре орудия на месте, да и никто, кажется, не пострадал.

Пытаюсь сделать пару шагов, но ноги предательски дрожат. Ко мне уже бежит Жушман, на ходу доставая из сумки индивидуальный пакет. Вдвоем с Сомовым они помогают мне добраться до командирской землянки.

— Повезло вам, товарищ комбат, — перевязывая руку, говорит Николай. — По касательной прошел осколок. На какой-нибудь сантиметр выше — и перевязка уже не нужна. А так кистевая кость цела, пострадали только пальцы. Полежите в госпитале, немного отдохнете от нас, — как всегда, беспечно тараторит санинструктор, ловко упаковывая в бинты и вату насквозь пробитую кисть.

— Сам, эскулап, подлечишь. Не будет тебе от меня отдыха, — стараюсь говорить потверже, но голос дрожит.

— Не выйдет, товарищ командир. Когда барабанная перепонка лопнула, я вам ничего не говорил. А теперь надо! — И, сверкнув карими, немного навыкате глазами, добавил. — А то малость глухой командир — еще куда ни шло. А без руки... Так что отдыхайте пока, а утром двинем...

На следующий день я ехал по городу, и сердце сжималось от боли. Где улицы из белого инкерманского камня — нарядные, праздничные? Вокруг — обгорелые стены с черными глазницами окон, груды камня, железа, покореженных труб. Редкие уцелевшие дома покрыты копотью, изранены осколками. Стоят холодные и печальные. Кажется, со счастливых, мирных времен прошло не полгода, а десятки, сотни лет.

Ни на улицах, ни в домах почти не видно людей: город живет и работает под землей. Заводы и школы, [146] госпитали и кинотеатры — все в штольнях, пещерах, подвалах. Еще недавно столь величественное здание института имени Сеченова, куда мы подъехали, тоже заметно поблекло, будто съежилось от холода и бомбежек.

Меня тут же осмотрели, приняли, и вскоре я уже лежал в палате на втором этаже, прямо у окна, выходившего на Приморский бульвар, ныне безлюдный и пустынный.

Госпиталь мне запомнился главным образом тем, что там я отоспался за все предыдущие ночи. Как-то утром заметил, что раненые приберегают кусочки сахара, изюм, полученный «сухим» пайком вместо компота, ломтики хлеба с маслом. Палатная сестра объяснила: ждем артистов.

И вот двери отворились, и в нашу просторную палату робко, гуськом, вошло с десяток девчушек. Сами худенькие, бледные, но глаза радостно сияли. Они спели, сплясали, прочли стихи, а мы долго и восторженно аплодировали. И лица у раненых стали какие-то особенные, да и горло, по себе знаю, сжимал ком.

Закончив выступление, малыши прошлись между койками, раздавая подарки. Были здесь традиционные кисеты, вышитые, вероятно, мамами и бабушками в подземелье при свете коптилок. Карандаши, открытки, несколько кусочков довоенного мыла, две небольшие пачки настоящей махорки. Кому-то досталась пара носовых платков, а мне даже теплые носки.

Малыши давно уже сидели на наших постелях, лакомились бутербродами, изюмом, с наслаждением хрустели сахаром, и лишь одна девчушка, лет трех-четырех, все ходила между койками, прижимая к груди голубой атласный мешочек.

— Ниночка, ну что же ты? — шепотом спросила медсестра.

— Я ищу дядю, похожего на папу, — ответила девочка, продолжая свой обход, пока не остановилась возле одной кровати.

— Вот вам самая большая трагедия войны, — тихо произнес хирург Сергей Сергеевич Брут, который все это время безмолвно стоял возле моей койки.

Еще когда пели дети, я невольно обратил внимание на его окаменевшее лицо. Скулы побелели до синевы, в глубоких темных глазах застыла скорбная, неисцелимая [147] тоска. Хотел даже окликнуть врача, но как-то не решился.

Подумав, что я его не понял, Сергей Сергеевич тихо пояснил:

— Война — штука жестокая. И для нас, взрослых, фронтовая формула «сегодня жив, я завтра жил» в какой-то мере закономерна. Хоть это и страшная закономерность. Но то, что девочка в лицо не помнит родного отца, которого, возможно, и не увидит, — это страшнее страшного.

Брут резко повернулся и вышел. Мы знали, что в Ялте погибла вся его семья — жена и две маленькие дочери. Он мне сам как-то об этом рассказал, когда я особенно настойчиво допытывался, почему он никогда не уходит в бомбоубежище.

В ту ночь мне впервые приснился сон: жена выносит ко мне Светочку, а на девочке длинный сарафан из сахарного мешка, косынка из марли, выкрашенная зеленкой, — так были одеты наши маленькие артисты.

Тогда я еще не знал, что и на долю моей маленькой семьи выпали немалые испытания. Она эвакуировалась в Керчь, где ее приютила добрая, приветливая семья Дубининых. Но пришлось уходить. С трудом удалось выбраться из города, в который уже входили оккупанты. Тепло и гостеприимство Дубининых навсегда осталось в памяти моей семьи. Уже после войны, прочитав в газете о гибели мужественного Володи Дубинина — пионера-героя, известного ныне всему советскому народу, жена тяжело переживала.

Да, у войны неожиданные повороты, свои неповторимые сюжеты...

Снова среди своих

Рана постепенно заживала, и я с нетерпением ждал выписки. Говоря откровенно, давно уже не испытывал большей радости, чем в тот день, когда после очередного осмотра Сергей Сергеевич наконец сказал:

 — Отпускаю вас, лейтенант. Конечно, поврежденное сухожилие не восстановишь. Но, насколько мне известно, вы не музыкант, а зенитчик. Думаю, воевать и командовать рука не помешает...

Не сказал я доктору Бруту, что утешил он меня едва ли. Я, конечно, прежде всего зенитчик, но и музыке [148] не был чужд — играл на гитаре, балалайке, мандолине и в нашем батарейном оркестре был хоть не солистом, но и не последней спицей в колесе. Но это уже детали.

Последнюю госпитальную ночь мне не спалось — все представлял себе Камчатский люнет. Строил планы, принимал решения. Знал, что передышку руководство полка использует особенно интенсивно. Работают учебные группы по подготовке младших командиров-зенитчиков, проводятся тактико-технические конференции дальномерщиков и прибористов, наводчиков и заряжающих. В общем, был в курсе всех дел, ведь меня часто навещали мои друзья-батарейцы. Едва за окном начало сереть, я с нетерпением стал вслушиваться в каждый звук, стараясь еще издали угадать «голос» нашей полуторки. А вот и она!

Наша машина ехала медленно, я с удивлением рассматривал улицы — узнавал и не узнавал их. Ведь сравнительно недавно проезжал город, в котором дымились развалины домов, на мостовых лежал серовато-черный налет сажи и кирпичной пыли, улицы были сиротливо безлюдны.

Теперь все по-другому. Конечно, разруху никуда не денешь, но город ожил. Более того, прихорашивался, насколько это было возможно. Леонид обратил мое внимание на лозунги, развешанные на закопченных стенах, побуревших парковых оградах, на остове обгорелой постройки: «В кратчайший срок восстановим родной Севастополь!». Как я убедился, призыв нашел самый горячий отклик среди населения. На улицы вышли, что называется, и млад и стар. Работали с подъемом, дружно и весело все как один: инвалид-матрос и пожилой милиционер, пожарник и домохозяйка, школьник с пионерским галстуком и седовласый старик с двумя Георгиевскими крестами на ватнике.

На дорогах уже разобраны завалы, засыпаны воронки, с мостовых и тротуаров убраны мусор и щебенка. В домах появились окна, поблескивающие составленными, склеенными из кусков стеклами. А ветерок, попахивающий весной, трепал афиши подземного кинотеатра «Ударник». К предстоящему празднику — Дню Красной Армии в городе проходил фестиваль с демонстрацией наиболее полюбившихся кинолент: «Ленин в 1918 году», «Мы из Кронштадта», «Валерий Чкалов» и [149] «Депутат Балтики». Леня заметил, что выездная киноустановка побывала и на 54-й батарее.

Да, город ожил. Но в буднях его не было беспечности. Он не только восстанавливался, он готовился. Когда наши войска освободили Керченский полуостров, у всех затеплилась надежда, что вот-вот осада Севастополя вообще будет снята, а весь Крым будет свободным. Но врагу удалось снова захватить Феодосию и подтянуть к Севастополю свежие силы. Это означало лишь одно — вся борьба впереди. И севастопольцы готовились к ней. В городе, особенно на окраинах, возводились новые оборонительные укрепления. Рядом с морскими бушлатами и шинелями можно было увидеть гражданские телогрейки — воины и горожане работали бок о бок.

Когда машина взобралась на Зеленый холм и Леонид лихо затормозил возле самого БКП, я с удовлетворением отметил, что позиция тщательно убрана. На двориках зениток образцовый порядок, да и сами пушки будто похорошели — начищены, подкрашены, гордо и независимо смотрят стволами в небо.

Подбегают Корбут и Сюсюра, радостно приветствуют меня, а на лицах батарейцев, стоявших возле зениток и пулемета, у складов и землянок, светятся добрые белозубые улыбки.

У мужчин, да еще на фронте, не принято афишировать свои чувства. Но по тому, как то один, то другой боец, направляясь, по делам, делал небольшой крюк, чтобы поздороваться со мной, я понял: меня ждали.

Я и раньше постоянно ощущал, что зенитчики по мере возможности берегут и меня, и политрука — своих непосредственных командиров. Чувствовалось, что они нуждаются в нас не меньше, чем мы в них. Все понимали: стоит нарушить эту связь, эту необходимость друг в друге — дрогнет, пошатнется порученное нам дело. Убежден, что именно с этого ощущения, понимания и начинается коллектив батареи, коллектив единомышленников.

Уже через полчаса будничные дела поглотили меня полностью. Сначала я придирчиво осмотрел зенитки. Особенно орудие Рыбака, которое больше других пострадало в одном из боев. Сюсюра вызвал из полковых артмастерских оружейников. И хоть работы у них там было очень много, ночью прибыли Прилуцкий и Яремчук. [150] От усталости они едва держались на ногах. Но с помощью батарейцев к рассвету все сделали. Потом зенитчики навели полный глянец на все четыре зенитки и не без гордости рассказывали мне, что заслужили благодарность капитана Ребедайло за образцовое содержание боевой техники.

В последнее время фашисты летали сравнительно мало. Вели воздушную разведку, а изредка одиночные бомбардировщики пробовали прорваться к городу, в порт. Словом, портили нервы. И все же в этот первый день я сразу встретился с врагом.

Небо было ясное, и лишь изредка по нему пробегали небольшие перистые облака. А высоко над передним краем все кружил и кружил немецкий корректировщик. Мы знали: стоит ему заметить скопление наших войск и техники, тут же наведет артиллерию. Разглядит зенитную батарею — накличет пикировщиков.

Сейчас двухфюзеляжный «костыль» находился за пределами досягаемости, нам он был не по зубам. Оставалось одно — ждать. Вскоре фашиста отогнала соседняя батарея. Но то ли он успел нас высмотреть, то ли засек матюхинскую батарею, только не прошло и часа, как пожаловал груженый «гость».

Мы были готовы, и все же я волновался: немного отвык от боевой обстановки. Поэтому попытался тщательно продумать, мысленно «проиграть» предстоящий бой.

Но подготовка подготовкой, а бой каждый раз пишет свой сценарий. Вот и сейчас как будто все известно. Приближается одиночный «юнкерс». Ориентировочные данные — курс, скорость, высоту — сообщили с КП дивизиона. Казалось, все просто. А я с волнением жду, когда прозвучит: «Над двенадцатым Ю-88, высота ...». Но хлопцы молчат. Сам до боли в ушах вслушиваюсь — ни звука.

И вдруг, совсем неожиданно, заложив крутой вираж, вражеский самолет с воем и ревом пронесся над нами, бросая фугаски, поливая свинцом.

Да, зенитки запоздали. Только синие и алые стежки трасс потянулись от счетверенного «максима» к паучьему хвосту. «Музыкант» отпрянул, не успев развернуться для новой атаки, и тут дружно заговорили зенитки. Правда, всего три. Что-то, видимо, заело у Марченко. Враг, удирая, все же роняет одну бомбу. Ее, неумолимо [151] выраставшую на глазах, относило к Малахову кургану. «Музыканту» вырваться не удалось — перехватила 927-я батарея. Сила ее удара была столь велика, что «юнкерс» перевернувшись, рухнул на землю. Я командую «отбой» и посылаю Тимко на Малахов курган. Я же сам видел, что бомба летела, а вот взрыва не слышал, колебаний не чувствовал. Неужто прозевал?

Возвратившись, мой посланец доложил: бомба не взорвалась. Решил сам посмотреть «сюрприз». Фугаска мощная, наверняка полутонная. Воронка вглубь и вширь такова, что, как шутил Матюхин, после дождя вполне сойдет за пруд: хоть карпов разводи.

На батарее у нас по этому поводу разговоров было немало.

— Как думаете, товарищ политрук, почему она не взорвалась? — все допытывался Копытов у Корбута во время очередной агитбеседы.

— Точно не скажу, но думаю, друзья постарались. Ведь есть у нас и такие в Германии. Не все Гитлеру молятся... — И рассказал случай, когда батарейцы Белого нашли в неразорвавшейся фугаске не только песок вместо взрывчатки, но и небольшое послание немецких антифашистов. С проклятиями Гитлеру и его режиму, с верой в нашу победу.

Я уже не раз замечал, как строит свои беседы Корбут. В них было всё — призыв к мужеству, стойкости, коллективизму. Николай Кузьмич в каждом бойце уважал прежде всего человека. Он, например, категорически возражал против грубых, бранных слов. Любое из них воспринимал как пощечину. Поэтому даже в разгар боя брань на батарее была не в почете.

Но в тот день я впервые и, кажется, в последний раз слышал, как после команды «отбой» Марченко, выстроив расчет по стойке «смирно», разразился такой тирадой, что приводить ее нет особой необходимости. Уж очень переживал заминку в бою исполнительный и всегда невозмутимый командир первого орудия. Даже к вечеру, когда батарейцы с удовольствием ели аппетитно пахнущую кашу, он все никак не мог успокоиться.

— Сначала запоздали, потом снаряды в «молоко» пустили. А между прочим эти снаряды ох как тяжело достаются. Их старики да детишки, женщины да инвалиды делают. А подвозить их морем или по воздуху знаете как?.. [152]

— Ну, ладно, сержант, — не выдержал Николай Бондарев. — Что было — больше не будет, а чего не сделали — сделаем.

— Оце друге дило, — примирительно пробурчал Марченко и только тогда вспомнил о котелке.

Когда же я через некоторое время спросил его, будто и не слышал всего разговора: «Что, Марченко, стружку снимал?», — тот сделал недоуменный жест рукой:

— Та що це вы, товарищ командир? За что стружку снимать? Хлопцы работали что надо. Разговор был. Про ложные позиции.

И за это я тоже уважал своих командиров орудий. Все четверо были мне хорошими помощниками, а подчиненным — надежной опорой.

Что же касается ложных позиций, то о них Марченко вспомнил не зря. Еще на Северной стороне зенитчики начали их создавать и увидели, что приманка действует безотказно. Фашисты, к примеру, почти сутки обстреливали «позицию», подготовленную зенитчиками 80-й батареи. Выпустили по ней более двухсот снарядов. Вот командование полка и решило: каждая батарея должна создать такую же позицию-ловушку.

Появилась она и у нас, неподалеку от Камчатского люнета. Использовали мы ее не только для дезориентации врага, но и в качестве полигона. Здесь осваивались смежные зенитные профессии, «обкатывалось» пополнение, вырабатывались навыки рукопашного и гранатного боя. Словом, учились. А экзамены сдавали на своем Зеленом холме. У орудий. В бою.

И все-таки праздник

С 21 февраля вдоль всей линии фронта была введена повышенная боеготовность. Приближалась 24-я годовщина Красной Армии, и все понимали, что фашисты попытаются омрачить, а то и сорвать нам праздник.

Изредка доносилось уханье тяжелой артиллерии. Но обычной перестрелки не было слышно: то ли не стреляли вообще, то ли ветер куда-то относил звуки. Лишь после полудня на большой высоте под прикрытием истребителей проурчали четыре «юнкерса». Они сбросили на город листовки. Кстати, к ним уже настолько привыкли, [153] что чаще всего и не поднимали с земли. Лишь кое-кто ворчал: опять убирай за фашистами.

Утром 23 февраля батарея принимала гостей. Сначала девушки-комсомолки с Корабельной стороны привезли подарки: традиционные кисеты (и, что важно, не пустые), носки, варежки, носовые платки. Особенно всех порадовала увесистая стопка книг. Ведь те немногие, что имелись на батарее, были зачитаны до дыр.

Только проводили девчат, как в наше расположение прибыл комиссар дивизиона К. П. Шевцов. Встретили его тепло. Комиссар поздравил батарейцев с Днем Красной Армии, зачитал праздничный приказ командования 61-го зенитного артиллерийского полка, в котором, ко всеобщей радости, наша батарея фигурировала среди лучших. Особо были отмечены Н. К. Корбут — один из самых опытных политработников и Борис Ефимов — лучший агитатор. Правда, пожурил Шевцов за художественную самодеятельность, отставшую от 926-й, 927-й и 227-й батарей. Комиссар, конечно, понимал, что обстановка не та.

Авакян порадовал настоящей русской кулебякой с рыбой, которую приготовил с помощью женщин Корабельной стороны. Рыба в последнее время стала главным нашим продуктом питания. С продовольствием было туговато. Ведь все доставлялось только морем и по воздуху.

Во время обеда из дивизионного штаба пришла ориентировка — на переднем крае противник подозрительно зашевелился. Праздник пришлось сворачивать.

День начал клониться к вечеру, и мы уже подумывали, что закончится он спокойно, но вдруг тишину прорезал сиплый гудок Морского завода. Сразу же откликнулись тревожными гудками паровозы, нервно «вскрикнули» морские транспорты — те, что несколькими часами ранее прибыли с грузами с Большой земли. И тут же зазуммерил телефон: с юго-востока к городу приближались пикировщики.

Объявлена боеготовность № 1. Вглядываюсь в небо, темнеющее на глазах. На город опускается тревожная ночь, отдыха она, по-видимому, не принесет. Со стороны деревни Чоргунь уже отсвечивают сполохи разрывов, тьму прорезают струи трассирующих пуль.

Вспыхивают береговые прожекторы, и мы с волнением наблюдаем, как лучи все более укорачиваются, [154] неумолимо приближаются к нам. Наконец, их ярко-лунные дорожки начинают скрещиваться то в одном, то в другом месте. Вот они уже прямо под наши стволы ведут два высвеченных силуэта самолетов, которые безуспешно пробуют вырваться из огненно-цепких обьятий.

Самолеты медленно, но упорно наползают. Кажется, еще мгновение, и они сбросят свой смертоносный груз, чтобы раздавить, стереть батарею. Но по команде вздрагивает земля. Орудия дают первый залп, сразу же второй, третий... Такое впечатление, будто в ночном лесу заухали огромные совы.

В привычное уханье вдруг вплетается непонятное, незнакомое шипение. Вокруг Камчатского люнета вспыхивают огоньки, напоминающие одинокие пастушьи костры в степи. Их становится все больше. Пламя полыхает уже со всех сторон. Зажигательные бомбы!

Прямо над ухом заходится долгим кашлем счетверенный «максим». Я слышу, как дробно звенят, ударяясь о закаменелый грунт, отстрелянные гильзы. Водяницкий со своим расчетом старается только бы не подпустить поджигателей к зениткам. А орудия заняты другим: любой ценой оградить от воздушных пиратов Малахов курган, отсечь их от порта, где разгружаются суда.

Разрывов в небе становится все больше, они ложатся гуще, и, наконец, один самолет задымил, вспыхнул и с надсадным воем устремился вниз. Его тут же поглотила темная вода. Два других, подбитых почти одновременно, упали прямо в костры, разожженные собственными термитками.

Недобитые гитлеровцы хаотически ретируются. Но два свежих звена, все-таки прорвавшись к бухте, бомбят причалы и пакгаузы. Разгрузка продолжается в кромешной тьме под бомбовым дождем. Нам отсюда, с Камчатского люнета, ничего не слышно, но мысленно мы там, в порту, вместе с докерами и такелажниками.

Деремся, стиснув зубы, спрятав в глубине души обиду и боль. В бою даем выход всем своим чувствам. Вместе с соседями выстраиваем настоящий частокол огня, плотную крепостную стену из густых разрывов. В ход идут осколочно-фугасные, шрапнельные снаряды. Враг не выдерживает, отступает, чтобы, перестроившись, снова ринуться в атаку.

Литвинов только-только положил трубку, как вновь [155] заурчал телефонный зуммер. Комдив предупреждает: «На перехват вышло звено наших истребителей — осторожно! По «юнкерсам» огня не прекращать, но действовать с умом, чтобы не задеть своих, не ограничить их маневр».

Пока истребителей нет, «музыканты» беснуются, воют. Одна тройка сваливается в пике в районе вокзала, другая в который раз пытается атаковать порт. И над нами опять зависли два пикировщика, пренебрегающие букетами разрывов. На позиции — сплошной грохот. Жарко, как в июле. Кругом трещит, сверкает, вспыхивает оранжевое пламя. Уже и без бинокля видно: горит у вокзала, на Корабельной и Северной стороне. Огненные блики ярко отсвечивают, отражаясь в черной глади Северной бухты.

Наконец, в этот оглушающий рев и вой вплетается высокое напористое жужжание. Будто пчелиный рой запел в унисон. Мы хорошо знаем эти звуки, и на душе становится легче. Так и есть — из-за тучки вынырнуло звено истребителей И-16. Тройка «ишачков» устремляется к «юнкерсам» и атакует их снизу. Огненные трассы протянулись прямо к бомболюкам. Два «музыканта» взрываются в воздухе. Потом беспорядочно падают еще два. Потеряв четыре машины из двенадцати, фашисты не выдерживают и скрываются на предельной скорости.

Теперь, кажется, можно и оглядеться. Хорошо, что батарея на возвышенности. Чувствуем себя на острове в море огня. Неостывшее небо пламенеет пожаром. На фоне его оранжево-красного свода выделяются фантастические контуры разрушенных, обгорелых домов. Но постепенно огонь гаснет — жители Севастополя пришли на помощь немногочисленным пожарным командам. В первую очередь они спасают портовые и общественные постройки, госпиталь и вокзал, помогают зенитчикам, артиллеристам привести в порядок позиции, орудийные дворики, брустверы и защитные щели.

Через некоторое время пламя исчезло совсем, даже искорки не видно. А ночь от черного дыма стала еще темнее. Тяжелая ночь. Враг впервые обрушил на город тысячи термитных бомб. На Камчатский люнет, кроме того, упали еще и бочки с горючей жидкостью. И все же коварный замысел гитлеровцев не удался. Утром мы с удовлетворением узнали, что пожар не причинил существенного вреда городу. Благополучно разгрузились [156] и ушли на Кавказ пришедшие накануне транспорты.

Но рассвет не принес особого облегчения. Утро выдалось, как на грех, ясное, а Южная бухта приняла новый отряд кораблей. Значит, опять жди налетов. И тогда в дело вступил дымодегазационный отряд. Когда ближе к полудню РУС-2 засекла на значительном удалении от города большую группу самолетов, идущих с севера, над гаванью выросла плотная черная дымовая завеса. Конечно, корабли она укрыла, но в то же время указывала, что они в порту. Фашисты пробовали бомбить наугад. Забирались повыше, куда зениткам не достать, резко пикировали в направлении бухты. Но бомбы ложились мимо.

Лишь только первая девятка убралась восвояси, появились еще четыре. Этих к бухте и близко не подпустили; груз они сбросили в море. Наступила небольшая пауза, и мы стали поспешно готовиться к новой схватке. Понимали: пока два крейсера, три эсминца и транспорт не уйдут, враг не угомонится.

День сменяется ночью, но нам не до сна — очередной налет. Правда, тактика противника другая: прорывается не группами, а поодиночке, через определенные интервалы. Конечно, это действует на нервы. Но в данном случае пресловутая немецкая пунктуальность нам на руку. Внимательно следим за прожекторами.

Один бойкий луч уже выискал черную массу. К нему на подмогу сразу же устремляется другой. Вглядываюсь в светящийся квадрат скрещения — кажется, небольшой горбатый кит плывет по небу. Ясно: «Хейнкель-111». Некоторое время он идет спокойно, будто хочет усыпить нашу бдительность. Потом пробует сманеврировать, сбросить свет с уродливо толстой спины. Но прожектористы держат его как на гарпуне. Венчики зенитных разрывов приближаются.

Но тут наперерез «горбылю» метнулся наш истребитель. Значит, нам прекращать огонь. Один из лучей тем временем слегка смещается в сторону, и движения «хейнкеля» становятся более нервными: он ослеплен и не видит истребителя. Это понимает и наш летчик. Его самолет, как искорка, мелькает в небесной мгле и с высоты набрасывается на врага. Из бомболюков вырывается пламя взрыва — «хейнкель» разваливается, [157] рассыпается на мелкие ошметки. Почерк Бабаева мы знаем хорошо. Его работа.

Проходит минута-вторая, и прожекторы высвечивают еще один бомбардировщик. Только И-16 почему-то от него уходит. Не заметил, видно. Уже собираемся открыть огонь, как вдруг появляется еще один луч. Он осторожно тянется к «ишачку», будто хочет надоумить, подтолкнуть. Так и есть: прожектористы лучом наводят истребитель на цель. Получив такую «подсказку», он азартно атакует в лоб. Трасса устремляется к кабине, но не достает. «Хейнкель» мечется, пытается избежать поединка. Но истребитель взмывает вверх, потом резко снижается — и снова очередь. И опять «хейнкель» увернулся. Летчик подает нам сигнал: выхожу из боя. Значит, боезапас кончился, бензин на исходе.

Теперь наша очередь. Заговорили зенитки. Разрывы легли кучно, кольцом охватили бомбардировщик. Вскоре он зачихал, и во тьме ночи потянулся едва заметный дымный шлейф. Егор Сотин, повернувшись к Полтавцу, надсадно кричит:

— Добавим, командир?

— Та куды вин динеться? — спокойно отвечает тот. — На море не сядет, в горах тоже. Так что хана ему!

И, как бы в подтверждение его слов, бомбардировщик вспыхнул и рухнул в воду.

Семнадцать налетов произвели в ту ночь фашисты. Потеряли еще два «хейнкеля», сбросили сотни зажигательных бомб. Опять запылали пожары на подходах к Южной и Северной бухтам, на Корабельной стороне — целое море огня всех цветов и оттенков. Нам потом очевидцы говорили, что на Учкуевке пылал даже песок на пляже, густо усеянном термитками и бочками с горючим.

Но Главбаза, город и порт не горели. Гитлеровцы опять ушли ни с чем. Не случайно после этого — вплоть до 20 марта — таких массированных налетов больше не было. Появлялись разведчики, пробовали проскочить одиночные бомбардировщики, но зенитные батареи не дремали.

Лишь 25 февраля мы смогли, наконец, допраздновать годовщину Красной Армии. Хотя, с другой стороны, прав наш комсорг Водяницкий: успешный бой — это тоже праздник, а сражались мы весьма удачно. И когда собрались в Ленинской комнате, настроение было понастоящему приподнятое. Все от души поздравляли лучший [158] расчет с победой в снайперском соревновании. После торжественной части был концерт и праздничный ужин. Авакян в который раз превзошел себя, порадовав пельменями... с рыбой.

Может показаться странным: враг у стен города; события на Керченском полуострове тоже складываются не так, как хотелось бы; впереди, возможно, еще более ожесточенные бои — а у нас хватает сил не только для того, чтобы бороться, но и праздновать. Почему?

А потому что мы верили в свои силы, в свое счастье. Верили, что наша Родина вечна, как вечно Черное море, как вечен красавец Севастополь и его немеркнущая боевая слава. И мы боролись, не жалея сил, и праздновали от всего сердца.

Затишье не для нас

Я уже упоминал, что в нашем полку, как и во всей Приморской армии, ширилось возникшее по инициативе коммунистов и комсомольцев движение за звание лучшей снайперской батареи. Очень скоро оно стало подлинно массовым.

Командование всячески, поощряло снайперов. В газете появилась рубрика «По врагу — снайперский огонь». В ней печатались портреты лучших воинов-снайперов, рассказывалось об их боевых успехах.

Судя по газетным откликам, и моя статья, опубликованная в «Красном черноморце», возымела свое действие. Меня также стали приглашать в другие батареи для обмена опытом и своеобразного инструктажа.

В середине марта, когда движение приобрело особый размах, был проведен слет снайперов Севастопольского оборонительного района. В обороне города наступил период временного затишья, хотя не проходило ни дня без артиллерийских дуэлей, стычек местного значения. А зенитчикам, летчикам и подавно хватало дел: ежедневно, а то и по нескольку раз на день им приходилось отражать налеты вражеской авиации.

Во второй половине марта, когда фашисты вознамерились с воздуха сорвать контрнаступление наших войск и помешать разгрузке судов, которые с большим трудом пробились к осажденному Севастополю, обстановка накалилась. Корабли доставили пополнение, боеприпасы, [159] горючее, продукты питания и медикаменты, а на Кавказ должны были увезти раненых и эвакуируемых.

Замысел гитлеровцев ясен, и мы, конечно же, во что бы то ни стало не должны позволить осуществить его.

Особенно памятным для нас стал день 20 марта. Крымская весна к этому времени уже вступила в свои права. С утра неохотно, будто в раздумье, закапал теплый дождик. А когда он прекратился, в лужах по-весеннему заиграли веселые солнечные зайчики.

К сожалению, любоваться природой некогда, надо глядеть в оба, вот-вот прозвучит: «Воздух!». Это тем более вероятно, что на рассвете в Сухарной балке пришвартовался прибывший с Кавказа транспорт.

Так и случилось. В полдень «пожаловали» двенадцать «юнкерсов». Натужный прерывистый гул их моторов сначала возник отдаленно, где-то очень высоко. Но с каждой минутой рокот приближался, нарастал. Наконец точно определился курс: идут к порту. И сразу же заговорили зенитки трех батарей, и среди них нашей. Небо расцвело букетами разрывов. От тяжелого грохота бомб содрогнулась земля. Но упали они вдалеке от Сухарной балки.

Как будто все стихло. Но ухо уже улавливает гудение новой волны — вначале едва различимое, потом все более отчетливое, металлическое, грозное. И опять все завихрилось, вздыбилось. Рассекая воздух, с пронзительным свистом посыпались первые фугаски. Это уже бомбят штурмовики. Они проносятся на предельной скорости, со страшным ревом, на небольшой высоте. И несмотря на то, что бьют все зенитки, эффект невелик — мы не успеваем. Жушман не выдержал и в исступлении закричал:

— Так бейте же гадов, бейте!

— Подожди, — бросил, не оборачиваясь, Полтавец.

Никто не обращает внимания на взбудораженного санинструктора. Все заняты своим делом. Слились с прибором дальномерщики Иван Комнатный, Николай Дешко, Владимир Цигульник и Макар Бондарь. Будто связанные невидимой нитью, размеренно и четко действуют трубочные Борис Ефимов, Леонид Маяк, Георгий Воробьев и Дмитрий Дорофеев. А командиры орудий и вовсе не замечают невероятного шума, стоявшего над позицией. [160]

Я стою на пригорке, возле своей землянки, слегка оглушенный и с ног до головы покрытый толстым слоем пыли и копоти. В таком виде — серый, полусогнутый, застывший — скорее всего похож на каменную глыбу, каких множество разбросано по крымской степи. И все же стараюсь ни на минуту не потерять нить боя, видеть все, что происходит в небе и на батарее. Вот замечаю, как радостно взметнул вверх руки наводчик Алексей Гордиенко. Ясно: попали. Самолет, резко теряя высоту, пылающей кометой врезается в землю.

Со стороны Сапун-горы доносятся иные звуки — низкое подвывающее жужжание: идут Ю-87. Вот уже приближаются к сектору обстрела. Пора отдавать команду. Поднимаю руку:

— Батарея, к бою!

«Юнкерсы» идут упрямо, безбоязненно. Понимаю: эту девятку «лаптежников» прикрывают «мессеры», задача которых расчистить бомбардировщикам дорогу к Малахову кургану.

Стоп! Расчистить? Значит, они пронесутся над нами на предельной скорости. Проскочат вперед, и на какое-то время бомбардировщики останутся без прикрытия. И я решаю: «мессеров» пропускаем. По ним ударит только счетверенный «максим». А подойдут «юнкерсы» — изо всех стволов залпом!

Быстро разъясняю командирам орудий задачу, передаю только что произведенные расчеты, отдаю последние распоряжения.

«Мессеры» проскочили, а бомбардировщики подходят нагло — строем, как на параде. Зенитки открыли огонь дружно, прицельно. Били то залпом, то «веером». Точно снежинки, замелькали, затанцевали вокруг вражеских машин белые хлопья. Букетики разрывов все приближаются к самолетам. Бомбовозам уже не до Малахова кургана — они сбрасывают свои бомбы и бомбочки куда попало, то есть и на нас. Кругом ухает, грохает, визжит. Наконец из гущи наших разрывов летят куски плоскостей: бомбардировщик врезается в землю. Остальные уходят, беспорядочно высыпая бомбовый груз.

С КП дивизиона поступила команда: «Отбой». В полном изнеможении батарейцы опустились на землю, даже не замечая, что опять начался дождь. Пробую уговорить их уйти в землянки. Вот и Авакян спешит со своими термосами. Куда там! Люди буквально падают с ног. [161] Марченко уснул прямо возле орудия. Вода струится по его щекам, за воротник, а он спит...

Авакяну все же удается усадить за обед второй расчет и накормить его кашей от души. Но ребята не реагируют на его щедрость и едва двигают ложками.

— Это сегодня какой по счету налет? — спрашивает Сережа Тимко.

— Почему сегодня? — отзывается трубочный Чугунов. — Наше сегодня началось еще вчера, а когда закончится, пока неизвестно.

Николай будто напророчил. К рассвету — новый налет. Группа за группой. За два дня фашисты недосчитались доброго десятка бомбардировщиков. Но и у моряков ощутимые потери — от прямого попадания затонул транспорт. Его, правда, успели разгрузить, но чувство горечи от утраты осталось. Как-никак, сбивать вражеские самолеты мы обязаны. А вот позволять им топить наши корабли — такого права у нас и вовсе нет.

Лишь к вечеру 22 марта немного стихло. Ко мне забежал Владимир Сюсюра, держа в руках газету. В свежем номере «Красного черноморца» была статья «Снайперы-зенитчики преградили путь вражеским самолетам».

Автор ее рассказал о сбитых нами машинах, назвал отличившихся зенитчиков, особо отметив командиров орудий Марченко и Павлюка. Газету на батарее читали и перечитывали все.

На очередном партийно-комсомольском собрании наш парторг Владимир Сюсюра сказал, что газетная статья обязывает нас драться с врагом еще лучше. Прибывший на собрание старший лейтенант Матюхин поздравил всех с успехом, поблагодарил за надежность и сказал, что его артиллеристы верят в нас, а это помогает сражаться лучше. Большей похвалы не могло быть.

Воевали мы в период так называемого затишья много, упорно и изобретательно. Над этим думали все — от рядового зенитчика до командира полка. Думали и придумывали.

Есть цель!

Что бы ни говорили, а фронт — крутая ступень в человеческой судьбе. Потому что многое знать — технику, тактику, повадки врага — всего этого мало. Недостаточно [162] также научиться посылать снаряд за снарядом согласно расчетам. Надо еще суметь это сделать в любых условиях, при любых обстоятельствах — на открытой позиции, под вражеским огнем, днем и ночью, в холод и зной. Надо научиться умению терпеливо делать свое дело.

15 апреля 1942 года я находился в Севастополе, на слете зенитных снайперов. Проходил он в клубе-столовой 61-го зенитного артиллерийского полка, рядом с Историческим бульваром. Это была полезная, очень нужная встреча. Впервые, за десять месяцев войны собрались самые меткие и — не побоюсь этого слова — удачливые зенитчики-снайперы. Многие однополчане не виделись с того самого первого, рокового воскресного дня и, конечно же, были рады друг другу. Но особенно приятно было снова увидеться с начальником ПВО Черноморского флота Иваном Сергеевичем Жилиным.

Когда высокая стройная фигура полковника появилась в дверях, по рядам пробежал удовлетворенный шумок. «Батя приехал», — слышалось то тут, то там. Да, Ивана Сергеевича уважали и любили. Его знал каждый — от командира полка до рядового зенитчика. Как ни к кому другому, подходило к нему старое определение — военная косточка. Армия для Ивана Сергеевича была не просто местом службы. В ней концентрировалась вся его жизнь. Жилин дневал и ночевал на батареях еще в мирное время, что уж говорить о войне. Он знал всех и все.

И после перебазирования руководства ПВО флота на Кавказ мы постоянно ощущали заботу «нашего бати». В самые критические моменты первого и второго неприятельских штурмов города зенитчики были обеспечены техникой и боеприпасами лучше других. Да и приезд начальника ПВО на наш слет многое значил. Пробиться с Кавказа к Севастополю в ту пору было не просто: фашисты продолжали минировать подходы к городу. Их пикировщики, торпедные катера, подводные лодки встречали наши суда далеко в море. А Жилин все-таки прибыл. И сделал на слете основной доклад, в котором детально, с большим знанием дела проанализировал всю деятельность ПВО за полгода обороны Севастополя.

Нам было очень приятно, когда среди лучших зенитных [163] подразделений Иван Сергеевич назвал и нашу 54-ю батарею.

— Главное при нынешнем вашем опыте, — говорил Жилин, — это умение думать. Ведь и враг умеет воевать. Значит, победить его можно и нужно не только стойкостью и храбростью, но и находчивостью, новым приемом, неожиданным маневром, изобретательной тактикой. Пусть у противника пока что техники и сил больше, чем у нас. Но мы все же сильнее его. В этом всех убедила битва под Москвой, ежедневно, ежечасно убеждает наш Севастополь. Иначе и быть не может!

Потом выступили многие зенитные снайперы. Сначала Степан Данич — от 365-й батареи Воробьева — поделился опытом борьбы с танками в условиях окружения. Анатолий Белый рассказал о том, как его зенитчики взаимодействуют с наземными войсками при отражении атак моточастей и пехоты противника. Выступил и я, уделив главное внимание стрельбе по высотным воздушным целям, что по тем временам было еще в новинку.

На трибуну поднялся капитан-лейтенант А. С. Мошенский, командир плавбатареи № 3 «Не тронь меня» — рослый, крепкий моряк с внимательными серыми глазами и длинными красивыми руками, какие обычно бывают у музыкантов или скульпторов. На его кителе поблескивал новенький орден Красного Знамени.

Как многие севастопольцы, я был достаточно наслышан о ратных делах Мошенского и его зенитчиков. Знал, что фашистские летчики называют плавбатарею «квадратом смерти». Хочу привести один красноречивый документ, найденный в планшете сбитого гитлеровского аса. Среди кратких записей была и такая:

«Вчера не вернулся из квадрата смерти мой друг Макс... Мы потеряли в этом квадрате уже 10 самолетов. Столько же вернулись подбитыми. Летать туда — значит погибнуть. Огонь этой батареи изумительно меток, страшен и беспощаден. Что там за люди, которые с нескольких выстрелов сбивают наших летчиков?».

Понятно, с каким интересом слушали мы на слете Мошенского. А поведал он о придуманной им любопытной ловушке. Обрабатывая воздушную цель, зенитчики своими выстрелами как бы обозначают место, где огонь менее густ и интенсивен. Заманив таким образом врага [164] в ловушку, они бьют из всех стволов залпом, прицельно, используя заранее подготовленные данные.

В заключение были названы лучшие зенитные снайперы. По итогам соревнования ими стали 2-я прожекторная рота и шесть батарей: 80-я И. С. Пьянзина, 229-я Н. И. Старцева, 365-я Н. А. Воробьева, 553-я Г. А. Воловика, 926-я А. С. Белого и наша 54-я.

Слет принял обращение ко всему личному составу ПВО Черноморского флота. В нем, в частности, отмечалось, что зенитчики Севастополя уничтожили до сорока вражеских самолетов, десятки танков, автомашин, подавили более двух десятков артиллерийских и минометных батарей, свыше полусотни пулеметных гнезд, истребили и рассеяли до трех полков пехоты и эскадрон кавалерии.

«Товарищи зенитчики, — призывало обращение. — Усиливайте удары по фашистским воздушным пиратам, беспощадно уничтожайте метким снайперским огнем гитлеровских бандитов, как это делают зенитчики тт. Белого, Игнатовича, Зозули, Воробьева, Пьянзина, Мошенского».

Надо сказать, что после слета зенитчики Севастополя дрались изобретательнее, результативнее. Все без исключения — от командира полка до рядового краснофлотца — старались думать, искать, маневрировать. Вскоре мы на личном опыте еще раз убедились, какое значение на войне имеют ловкая задумка и удачный маневр.

...Теплая апрельская ночь опустилась на город. Вдвоем с Сюсюрой выходим из землянки и усаживаемся на срубе заброшенного колодца, вырытого еще во времена первой обороны Севастополя. Легкий ветерок приятно холодит разгоряченное лицо, доносит с Корабельной стороны шум деревьев. В кромешной тьме ничего не видно. Только время от времени, словно июльские зарницы, вспыхивают ракеты.

На переднем крае тихо. Недалеко от нас под ногами часовых поскрипывают камешки да слышно, как на командном пункте, дежурный телефонист периодически накручивает ручку телефона — проверяет связь.

— Совсем не военная ночь, — мечтательно произносит Владимир. — В такую бы ночь у моря с любимой. Гитару в руки — и перебирай себе струны...

— Вот где наши гитары теперь, — киваю на зенитки, [165] едва различимые на черном фоне неба. — Чувствую, еще придется на них сегодня сыграть.

И как в воду глядел. В третьем часу ночи с КП дивизиона сообщили: с севера курсом на город приближается групповая цель.

Позиция ожила, но суеты нет. Слышатся спокойные и уверенные голоса командиров. В ночном мраке неспешно передвигаются фигуры людей. Все готово к бою, и я напряженно всматриваюсь в небо: вот-вот вспыхнут прожекторы.

Но проходят минуты — и ни единого луча. Тишина и темень. Наконец хриплый, настойчивый телефонный звонок. Приказ командира полка — прожекторы не включать, огня не открывать. Что за наваждение? Бой, что ли, отменяется? Ведь уже хорошо слышится прерывистое, пульсирующее гудение «юнкерсов». Оно волнами накатывается на нас.

Только прошли эти, как уже наползает многоголосое всхлипывание: идут «хейнкели». Кажется, небо стало еще темнее. Оно приблизилось, опустилось на стволы изготовившихся к бою зениток. Но мы молчим. Приказ есть приказ.

Гул длится минуту, две, пять... Смотрю в сторону вокзала — ничего не видно. Со стороны Северной бухты — то же самое. Тьма такая, будто нет ни земли, ни неба, ни моря, ни города — все растворилось в черной ночи.

А время тянется. Рокот бомбардировщиков отдаляется. Над нами прошли последние, потянули в сторону Балаклавы. Куда это они? Неужели на маленький гарнизон поселка?

Но вот где-то далеко на юге вспыхивают разрывы, доносится приглушенное уханье тяжелых бомб. И хоть от Камчатского люнета это совсем не близко, но и у нас дрожит земля. Фашисты сбрасывают свой груз за городом — в поле, горах, в море.

Опять телефонный звонок, кажется, веселее. Долгожданный приказ: встретить, как полагается, вражеские самолеты. Тогда-то я и понял замысел командира полка. Он знал, что нашему зенитному заслону не по силам справиться с целой армадой вражеских пикировщиков. И пошел на хитрость.

Бой с воздушным противником — палка о двух концах: бьешь по врагу и в то же время выказываешь себя. [166] Прожекторы высвечивают цели для нас, но и освещают вокруг какую-то часть города. Враг терпит урон, но получает и ориентиры. Подполковник Горский все это, конечно, понимал и лишил гитлеровцев ориентиров. Когда же бомбовозы почувствовали что-то неладное, так как значительно удалились от города, было уже поздно. Пришлось им сбросить груз куда попало, иначе горючего не хватит на обратный путь.

Теперь слово за нами. И когда гул, вздохи, рокот возвращающейся армады опять нависли над городом, небо в один миг осветилось и расцвело десятками голубоватых прожекторных лучей. Они метались, скрещивались, выискивали и высвечивали для нас маленькие, будто игрушечные, машины.

Цель есть! Да еще какая! И мы дружно бьем, кромсаем бомбовозы. Первые залпы достали «хейнкеля». Он устремился к земле. В районе вокзала — то ли от наших трасс, то ли соседней батареи — упал второй, потом третий.

Ночная тьма поредела. Хоть и расплывчато, все-таки стали видны очертания пушек, дальномера, ПУАЗО. Уже и лучи прожекторов не такие яркие, но это не страшно: мы приловчились, пристрелялись. Да и выбор достаточный. А фашисты заняты одним: только бы выжать газ, только бы поскорее уйти из-под губительного огня. Но зенитки бьют с таким азартом, что и после команды «Отбой!» добрый десяток секунд все еще продолжают стрелять вдогонку постыдно отступающему врагу.

На Зеленый холм опускается тишина. С моря тянет свежий ветерок. Он будто спешит разогнать гарь и смрад раскаленного металла, облупившейся краски, которые щекочут нос, режут глаза. А матросы почему-то переговариваются сиплым шепотом. Обмениваются впечатлениями: кто и как стрелял, насколько скоро и споро действовал. Но все это вполголоса, под сурдинку. И вдруг не выдерживает самый что ни есть тихоня среди командиров орудий — Петр Рыбак:

— Вы что это, хлопцы, шепчетесь, как в секрете? Думаете, фашисты услышат? Так один уже на дне моря, другие далеко... Не боись, братва, наша взяла! [167]

Три награды

Воевать с самолетами в горах — дело трудное. Того и гляди, могут вынырнуть из-за гребня внезапно. Среди горных кряжей солнце разбрасывает столько контрастных пятен света и тени, что нетрудно потерять ориентировку. Прозрачный воздух тоже создает иллюзии, как бы приближая предметы. И тогда, если неправильно определишь расстояние, можно выстрелить то с недолетом, то с перелетом.

Еще одна сложность: сумерки в горах особенно скоротечны, день переходит в ночь почти мгновенно. И не всегда удастся вовремя переключиться на такую перемену. Все это я говорю не для того, чтобы оправдать какой-то просчет. Я буду говорить как раз о победе, о мастерстве зенитчиков. И тем самым хочу еще раз подчеркнуть, что почетное звание снайперской батареи нам было присуждено не зря.

В тот день в начале мая вражеские бомбардировщики вынырнули из узкого просвета между тучами и Мекензиевыми горами довольно неожиданно, когда начали опускаться скоротечные сумерки. Их черные силуэты легко раздвигали почти нависшие над землей облака. Враг направлялся к городу кучной группой. Последние косые лучи заходящего солнца, иногда пробивавшиеся сквозь хмурые тучи, касались крыльев. Гудение моторов между тем становилось громче. Их рокот уже перекрывал все другие звуки города и фронта, суши и моря.

На подходе к городу самолеты выстроились один за другим, а потом образовали круг так, что ведущий вышел в хвост последнему ведомому, и начали кружить над нами, как бы рассматривая землю.

«Карусель»... Знакомый маневр. Он, конечно же, никого не ошеломил. Спокойно, сосредоточенно, даже несколько буднично переговаривались зенитчики у своих орудий в ожидании команды, хотя над головами кружил зловещий «хоровод».

Кружение сейчас прервется первым пикировщиком. Но мы не ждем — бьем первыми. Данные уже выработаны, и с интервалом в несколько секунд грохочет первый, затем второй, третий залпы. «Юнкерс», который отважился открыть «бал», зачихал, зачадил и начал падать. Пламя, как пестрая цыганская шаль, затрепетало [168] над ним и вскоре взвилось взрывом над рухнувшими на землю останками.

Но другие серые машины как ни в чем ни бывало продолжали свое кружение. Второй самолет сорвался в пике, за ним через одного — третий, пятый... На позицию летят бомбы. Они падают с ужасающим воем который рвет уши. Звучат чугунно-тяжелые взрывы, стонет развороченная земля. Вокруг — столбы густой пыли и черного дыма.

Белые хлопья зенитных разрывов пушистыми шапочками усеяли склоны над Зеленым холмом. Эти легкие «одуванчики» пляшут и вокруг пикировщика, взятого нами на прицел. Но он, резко отвернув в сторону, с переворотом устремляется в пике. Отбомбившись, уступает место другому.

Однако самолеты не пикируют, только кружат и кружат. Все понятно: сумерки быстро сменяются темнотой. И тогда над позицией появляется самолет-корректировщик. Он с большой высоты развешивает на парашютах осветительные ракеты и сбрасывает несколько кассет с зажигалками.

Белые шары, покачиваясь, зависают в воздухе, разгораются. От них меркнут звезды, а темнота все более втискивается в море. Зеленый холм, Малахов курган, вся Корабельная сторона залиты неестественно мертвым зеленоватым светом. «Карусель» постепенно рассыпается, и «музыканты» по одному, по два пробуют прорваться к освещенным объектам и жилым кварталам.

Теперь мы ставим заградительный, отсекая пикировщиков от города. А пулеметы тем временем протягивают разноцветные трассы к парашютикам. Но ракет много. Они четко высвечивают пакгаузы и краны, больницы и дома, колонну автомашин, двигающуюся с погашенными фарами к Северной стороне.

Пробившись сквозь стену огня, «юнкерсы» уже выбирают цель и с ноющим завыванием устремляются вниз. Зенитки встречают их залпами. Вспыхнувшие прожекторы своими лучами помогают нам достать зловещие силуэты. Выстрелы четырех наших пушек следуют один за другим. И опять удача — еще один «юнкерс», объятый огнем и дымом, кувыркаясь, летит к земле.

Небо полыхает отдаленными пожарами. Волнами накатывается гул тяжелых разрывов. Кажется, на нас надвинулся весь передний край. [169]

С нудным гудением из тяжелого мрака появились «хейнкели». Груженные крупными фугасками, они приближаются медленно, солидно. А моторы всхлипывают и, как удары набата, предупреждают: бом-бы, бом-бы...

Я знаю: на их тяжелых телах есть злые символы — зеленые и красные драконы, волчьи пасти, тигровые головы. А на стволах наших зениток маленькие алые звездочки. Но за этими звездочками отрубленные головы драконов, волков и тигров.

Вражеским самолетам все труднее разрывать сети зенитных трасс. Они пробуют увернуться от губительного огня, уже поглотившего две машины. Мы бьем вдогонку, и наши «одуванчики» сливаются с хлопьями разрывов других батарей. Очередной «хейнкель» падает в районе железнодорожного депо.

Бой окончен. Счет 3 : 0 в нашу пользу. Но после нервного напряжения нет сил радоваться ни победе, ни отдыху, ни даже студеной воде, этому чудесному наслаждению, которое последнее время так редко выпадает на долю защитников Севастополя. А сегодня, как бы в награду, наши водители доставили на позицию ее вдоволь.

Лишь окунув голову в наполненное водой ведро, я избавился от застрявшего в ушах свиста и грохота. Несколько жадных глотков уничтожили привкус гари и пыли. Новая сила разлилась по телу.

Обхожу позицию, благодарю всех за службу. Зовут к телефону. На проводе — командир дивизиона. Он поздравляет с удачной стрельбой и сообщает новость: завтра на нашу батарею приедет командующий Приморской армией генерал И. Е. Петров. Я сразу же поделился этой радостью с батарейцами.

Несмотря на усталость, моряки начали чистить орудия и приборы, наводить на позиции сравнительный порядок. Да и самим хочется выглядеть получше.

Рано утром следующего дня к батарее подкатило несколько легковушек. Из них вышли генерал-майор И. Е. Петров в сопровождении командира полка В. П. Горского и комиссара С. Л. Шпарберга. Доложился по всей форме. Петров пожал мне руку как старому знакомому. Я уже не однажды слышал, что Иван Ефимович, раз увидев человека, запоминал его на всю жизнь.

Командующий Приморской армией был всеобщим любимцем. Легендарная храбрость сочеталась в нем с [170] внимательностью и добротой учителя. Был он среднего роста, худощав. На волевом лице с крупным носом и пышными усами за стеклами неизменного пенсне поблескивали глубоко посаженные глаза.

Здесь, в Севастополе, Петров не уставал повторять — и это знали все, — что в условиях осады оборона держится на трех китах, и эти три кита — маневр, оперативность и наступательность. Оперативность же, в свою очередь, зависит не только от быстроты ориентировки, мышления, но и от информированности. Нужна хорошо поставленная разведка. Ей командующий всегда уделял особое внимание и поэтому в любую минуту знал, где и что замышляет враг. А зная, опережал его.

Вот почему, прибыв на батарею, Иван Ефимович, как и в прошлый приезд, прежде всего ознакомился с обстановкой на позиции. Взыскательно осмотрел землянки, ходы сообщения, «лисьи норы». По его удовлетворенному выражению лица я понял: генерал помнил свои замечания, высказанные в декабре, и отметил нашу старательность.

Обойдя холм, командующий армией сказал:

— Хочу посмотреть, как действуют ваши орлы. — И подал вводную команду. — Самолеты противника с севера!

Предварительные расчеты, как обычно, готовы, зенитчики — на боевых постах. Я быстро передал исходные данные. Сразу же поступили доклады командиров орудий, с дальномера и ПУАЗО. Орудия тотчас развернулись в нужном направлении и «произвели» залп.

— Что ж, зенитчики знают свое дело! — похвалил генерал. — А командир? Пожалуйста, расскажите подробно о приборе управления огнем.

ПУАЗО я знал досконально и довольно уверенно рассказал о его устройстве, «характере» и «привычках». Петров, послушав минуту-другую, перебил:

— Довольно, лейтенант. ПУАЗО, вижу, освоили. А про пушки что скажете, кроме того, что в формулярах? Или они все одинаковые?

— Нет, товарищ генерал. Разные. Даже на слух можно отличить.

— Да вы дока по зенитной части, — улыбнулся Петров и приказал: — Построить личный состав!

Командарм стоял, заложив руки за спину. Его взгляд медленно скользил по сосредоточенным лицам зенитчиков, [171] по изрядно поношенным кителям, выцветшим робам, стоптанным сапогам и ботинкам. Что там говорить: хоть и готовились к встрече, все чинили и драили, внешне мы были далеки от тех бравых моряков, какими видел нас гейерал зимой. Но Петров все понимал. За долгую бивачную жизнь он так узнал душу солдата, как знают лишь свою, и то не всегда. Поэтому генерал начал неожиданно и просто:

— Понимаю. Трудно вам. Да нынче всюду под Севастополем нелегко. Живем впроголодь. Даже напиться вволю нельзя, переодеться не во что. И все-таки враг в Севастополь не вошел. И через Зеленый холм, я уверен, ему не пройти и не пролететь. Командование по достоинству оценило ваш подвиг и от имени правительства награждает наиболее отличившихся орденами и медалями. От души поздравляю с высокими наградами и выражаю твердую уверенность в том, что в самое ближайшее время 54-я зенитная батарея станет гвардейской.

И. Е. Петров вручил ордена Красной Звезды четырем командирам орудий, Корбуту и Сюсюре. Медалями «За отвагу», «За боевые заслуги» были отмечены Сомов и Водяницкий, Маяк и Гордиенко, Жушман и Бурлака, Гвантадзе и Базелев, Крысанов и Старостин, а также многие другие. Петров для каждого находил доброе слово.

— Комсомолец? — спросил Бориса Ефимова, когда тот, чеканя шаг, подошел за медалью.

— Член партии, уже две недели, — с гордостью ответил Борис и, приняв награду, торжественно произнес: — Служу Советскому Союзу!

— Что же касается командира вашей батареи, то он награждается орденом Красного Знамени. Кроме того, ему присваивается очередное воинское звание. А за три сбитых вчера самолета его следует дополнительно отметить, — генерал на миг задумался, потом повернулся к командиру полка. — Есть ли у вас, товарищ подполковник, вакантная должность командира дивизиона?

— Есть, товарищ генерал. На Северной стороне, в 1-м дивизионе.

— Вот и хорошо. Полагаю, Игнатовичу это по плечу. Уже открывая дверцу старенькой «эмки» с верхом, напоминающем видавшую виды плащ-палатку, Петров подал мне руку и на прощание сказал: [172]

— Рад за вас. Батареей руководили хорошо. Уверен, и с дивизионом справитесь. Запомните; каждую батарею надо знать так, как здесь каждую зенитку. Но главное, конечно, люди. Всегда и везде думайте о них. Командовать надо строго, но без превышения власти, а подчиняться — дисциплинированно, но без унижения, — уже с улыбкой добавил он и, повернувшись к сопровождающим, сказал. — Тронули. Людям работать надо. А то понаехало начальство, и стой перед ним навытяжку. А комбату еще прощаться...

Новое назначение, тем более на ответственный командный пост, всегда приятно. Однако к чувству законной гордости примешалась грусть. На войне продвижение по службе происходит тогда, когда место освобождается. И чаще всего это означает, что кто-то убит или тяжело ранен.

Меня прежде всего беспокоила судьба командира 1-го дивизиона капитана С. В. Тумиловича, которого я знал и уважал. К счастью, мои опасения оказались напрасными: комдив был переведен в штаб полка.

Но главное, предстояла разлука с батарейцами — боевыми друзьями, дорогими и близкими мне людьми.

Возьми гитару, командир

Перед отъездом подполковник Горский пообещал направить к нам бригаду артистов ленинградской эстрады, недавно прибывшую в Севастополь, и наградил батарею тремя днями отдыха.

Артисты — это хорошо. А от отдыха мы отказались. Отдыхать будем потом, когда разобьем фашистов. Так решили все.

Я вместе с помощниками занялся будничными делами: составил свежие донесения, продумал, как получше укрепить, обезопасить позицию от атаки наземных сил, оформил заявку на пополнение боеприпасов, утвердил тематику политбесед. По безмолвному уговору мы не касались предстоящей разлуки. Лишь к вечеру была подготовлена документация для передачи батареи новому командиру.

— А теперь, Евгений Андреевич, — сказал мне Сюсюра, — вас просят в Ленинскую комнату. Там уже все собрались. [173]

Как только я переступил порог Ленинской комнаты защемило сердце. С первого взгляда здесь все как обычно, на своих привычных местах. Рядом с Корбутом как всегда, стоит мой стул. В руках оркестрантов — знакомые балалайки, мандолины. Только моя гитара почему-то перекочевала из угла в центр стола и лежала там как-то сиротливо.

С тех пор как прибыл из госпиталя, я перешел из оркестрантов в разряд слушателей. Вот и теперь привычно расположился рядом с Николаем Кузьмичом. А тем временем заиграли «Амурские волны», потом исполнили любимую «Севастопольскую» на мотив известной песни «Раскинулось море широко».

Душевные слова этой песни волновали, ведь они созвучны нашим думам и чувствам. Я снова и снова вглядываюсь в родные лица людей, о которых знаю все: кто и как воюет, как дела дома, кто с кем дружит...

Оркестр замолк. Сомов немного выдвинулся вперед, слегка подстроил гитару и, наклонив голову, тронул длинными тонкими пальцами струны. Потом резко ударил по ним всей пятерней и замер, прислушиваясь к звучащему аккорду. Лишь тогда, приглушив звук ладонью, глядя мне прямо в глаза, запел — душевно, доверительно, тихо:

Служили два друга в нашем полку,
Пой песню, пой...

Я инстинктивно придвинулся к Корбуту и услышал его учащенное дыхание. Оглянулся и увидел: все смотрят на нас. Только теперь — не разумом, а сердцем — осознал, почувствовал, что завтра уйду от этих людей, дороже которых для меня сейчас никого нет. Уйду из дома...

— Возьми гитару, командир, — попросил вдруг Макар Бондарь. — Споем вместе, любимую.

Все было необычно в этой просьбе. И неожиданное обращение на «ты», и что спеть предложил Макар Бондарь — тот самый, который не очень-то жалует музыку.

...Помню, как-то Сомов собрал ребят на репетицию. И вдруг Макар недовольно пробасил:

— Лучше бы заупокойную гитлеровцам сыграли вон на тех гитарах, — и кивнул в сторону пушек.

Валентин Сомов возразил: [174]

— Ты не прав, сержант. Всему свое время. И на этих, и на тех сыграем. В любом случае фашистам будет несладко. А с хорошей песней и воевать сподручнее. Спой с нами — сам убедишься.

Макар, правда, все равно не стал меломаном, но наши редкие концерты в минуты отдыха стал воспринимать более спокойно. А сегодня вот впервые попросил песню...

Я взял гитару, подсел ближе к ребятам, и мы сообща спели мою любимую «Сядь со мною рядом». И хоть песня была о любимой, мне казалось, что я обращаюсь к дорогим побратимам-батарейцам. Более того, песня именно о них.

Жизнь хорошей песни часто переплетается с судьбами людей, а потому и задевает их душевные струны. Я пел, а голос, предательски дрожал. Потому с полным основанием мог бы подписаться под поэтическими строчками военного моряка, капитана I ранга Игоря Смирнова: «Я от горя не плакал, а от песни случалось».

В этот вечер мы спели, кажется, все песни, которые знали. И никогда еще так слаженно, так дружно не звучали наши голоса.

Наутро прибыл новый комбат лейтенант Семенов. Я в последний раз построил батарею, представил нового командира и поблагодарил всех за службу. Потом обошел строй, попрощался с каждым и направился к машине, где меня ожидал Леня Старостин. Я уже сидел в кабине, когда подошел Н. К. Корбут.

— Прощайте, дружище! — грустно сказал он.

У меня как-то больно сжалось сердце от тягостного предчувствия. Сердце — вещун...

Правду говорят, что первую половину дороги человек думает о том, что осталось позади, а вторую — о будущем. Переехав на Северную сторону, я мыслями был уже на новом месте, думал, с чего начинать, как успеть познакомиться и с людьми, и с делами, пока фашисты не предприняли очередного штурма. Уже показались старые валы Северного укрепления, где располагались батареи 1-го дивизиона, когда Леня резко затормозил.

— Давайте здесь попрощаемся, товарищ командир, — не отрывая глаз от ветрового стекла, сказал мне Старостин.

Мы троекратно расцеловались. И Леня, пытаясь [175] изобразить на лице беспечную улыбку, снова включил мотор.

— Попросился бы к вам, да без наших не смогу. Так уж договоримся, Евгений Андреевич: будете полком командовать, — берите к себе. Я и на легковушке не подведу.

Я бы взял. И Леня бы не подвел. Но когда я уже командовал полком, дорогого мне человека Лени Старостина не было в живых.

А тогда Леня лихо подкатил к самому КП дивизиона, вынес мой немудреный багаж и, не говоря больше ни слова, резко рванул машину с места, как бы обрубая ту последнюю нить, которая еще связывала меня с боевой юностью. Наступила пора военной зрелости — и для Севастополя, и для меня лично.

 

2010 Design by AVA