ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ОБОРОНЫ

Наступило двадцать восьмое июня. Прошло три недели немецкого наступления на Севастополь, но он еще находился в наших руках. Трудно представить, как мы, его защитники, при столь огромном превосходстве врага, в силах могли так долго сопротивляться. Но мы это делали, и Севастополь продолжал стоять и бороться.

Вчера мы потеряли Балаклаву, и противник вплотную подошел к Сапун-горе на всем ее протяжении. Даже мы, участники отражения наступления на этом направлении, считали невероятным, что расстояние от Итальянского кладбища до Сапун-горы, исчисляемое в семь километров, немцы преодолевали в течение трех недель. [197]

Со склона Сапун-горы враги хорошо были видны. Они сидели, прохаживались, курили, закусывали и разговаривали. Меня особенно раздражал один немец — человек, должно быть, злой и нервный. Он весь как-то неестественно дергался, все время поправлял на голове пилотку и подбегал то к одной, то к другой группе солдат, неистово размахивая руками.

Мы обсуждали вероятные места форсирования противником Сапун-горы. Все находили, что наступление на Сапун-гору по шоссе невозможно, так как танкам не подняться на гору по сильно разрушенной дороге. Было ясно, что танки в атаке участвовать не будут. Но где же враг изберет место прорыва? Не ударит ли он из-за складок Федюхиных высот?

Район наступления противника определился через несколько часов. В три часа утра двадцать девятого июня немцы открыли ураганный огонь по всему склону Сапун-горы сверху донизу, по полосе, примерно, в километр шириной. В воздухе поднялся ужасный вой, визг и грохот от взрывов крупнокалиберных снарядов и мин.

В пять часов к артиллерийскому и минометному обстрелу присоединилась бомбардировка с воздуха. Бомбы, снаряды и мины обрушились на Сапун-гору в таком количестве, что, пожалуй, не было метра свободной земли, куда бы они не падали. Огонь и металл сжигал и разрушал все на своем пути. Порою думалось, что на этой полосе [198] земли было уничтожено все живое, все, что могло дышать и двигаться.

Шли часы — бомбардировка не прекращалась. Наконец около десяти часов противник двинулся в наступление. С наблюдательного пункта, где находились Жидилов, Бабурин и Черенков, нам на командный пункт, где были Кольницкий и я, передали, что на Сапун-гору полезла горная часть румын с верблюдами, на которых были пушки. Возможно, впрочем, что это были и не верблюды, а мулы или лошади, — в бою всякое может показаться.

Наша артиллерия открыла огонь, однако при наличии мертвого пространства снаряды не долетали и падали на вершину горы или же перелетали в долину, не задевая склона. Войска противника все выше и выше поднимались по крутому скату и частично выходили в тыл нашей бригады, расположенной на краю и скатах Сапун-горы и на высоте 111,1. О том, чтобы двинуться навстречу ползущим вверх врагам, уже не могло быть и речи. И это не только потому, что движению войск препятствовали самолеты, а просто потому, что некого было послать, не имелось резервов. Части нашей бригады завязывали бой с просочившимися в глубину автоматчиками противника.

Тем временем район нашего командного пункта, который находился примерно в километре от Максимовой дачи, и район самой дачи подвергались бомбардировке с воздуха. Враг, очевидно, собирался двигаться [199] в этом направлении. От свиста и грохота бомб, от воя моторов, от дыма и духоты разламывалась голова.

«Война в Крыму, всё в дыму — ничего не видно!» — вспомнил я поговорку, очевидно сохранившуюся еще со времен первой обороны Севастополя. Действительно, воздух был насыщен мельчайшей пылью и дымом, сквозь которые еле виднелось солнце.

После полудня мы получили донесение, что со стороны шоссе, по дороге, ведущей к нашему КП, движется противник. Мимо нас уже проходили поодиночке и маленькими группами отступавшие бойцы. Отступали они от сапунгорского ската к третьей и последней линии обороны, которая проходила в непосредственной близости от Севастополя.

Капитаны Семенов и Минченок получили приказание организовать оборону КП, а я — подготовить штаб к переходу на Максимову дачу.

Капитаны собрали всех оставшихся в живых людей, затем, набив сумки патронами и надев каски, распрощались со мной, как прощаются, не надеясь на скорую встречу, и пошли с бойцами занимать выгодную местность. Они должны были как можно дольше задержать противника.

Стало удивительно тихо. Бомбардировка нашего расположения прекратилась. Насколько хватало зрения, не было видно ни одного отступающего бойца. Издали только доходила до нашего слуха оживленная [200] ружейно-пулеметная перестрелка: это был явный признак близости наземных сил противника.

— Пора! — сказал мне Альфонс Янович.

Захватив с собой документы и необходимый инвентарь для работы штаба (в том числе, конечно, и керосиновую лампу), мы, несколько человек из штаба и политотдела, стали поодиночке отходить к Максимовой даче.

Работу штаба организовали в подвальном помещении тыла бригады. К вечеру прибыл Кольницкий, а вскоре — Жидилов и Черенков. Не вернулся только капитан третьего ранга Бабурин — он пропал без вести.

В узкой и тесной каморке, прямо на земле, мы сидели втроем: старший лейтенант Гаев, интендант третьего ранга Леонов и я. Горел огарок свечи, поставленный на грязный, совсем развалившийся ящик из-под мыла. Мы обсуждали события дня и вспоминали Бабурина, считая его убитым.

— Противник у нас под носом, — прервал нашу беседу вошедший в каморку Кольницкий. — Бойцы отошли за Максимову дачу и теперь у нас в тылу организуются для обороны. Нашему тылу генерал приказал за эту ночь перебазироваться в Севастополь. Вы, Александр Киприанович, проследите за этим делом!

Я встал, разыскал своего ординарца Шагина и направился выполнять задание. За ночь тыловые органы и важные документы штаба бригады были переброшены [201] на Корабельную сторону Севастополя, в то здание, где бригада начала свое формирование.

То, что я увидел на Корабельной стороне при первых лучах восходящего солнца, превзошло все мои предположения. Вернее будет сказать, что Корабельной стороны уже не было. По обеим сторонам улицы, по которой мы двигались, вместо домов стояли сплошные развалины, напоминавшие руины какого-то древнего, давным-давно разрушенного невероятной стихией города.

А противник все еще продолжал беспощадно бомбардировать и обстреливать Севастополь. Я видел, как бомбы и снаряды вырывали из мостовой последние камни, валили каким-то чудом уцелевшие телефонные столбы и деревья, обваливали уже и без того разрушенные стены домов, поднимали в воздух кирпичи, мусор и гарь. Кругом царил хаос разрушения, разрушения уже разрушенного! Эта бомбардировка уже уничтоженного Севастополя была бессмысленной и бесцельной. Но она продолжалась.

На рассвете тридцатого июня я уже сидел на грузовой машине и вместе с Шагиным, который в последние дни неотлучно находился со мною, возвращался на передовую.

К месту боя мы поехали полным ходом по балке Сарандинаки. Справа, на склоне балки, я заметил лежащих в цепи красноармейцев, ведущих перестрелку с противником, [202] и вдруг сообразил, что мы проскочили наш передний край и мчимся к немцам:

— Стоп! Стоп! Назад! — закричал я шоферу, сидевшему рядом со мной.

— Вовремя повернули, товарищ капитан первого ранга, а то бы быть нам у немца в лапах! — воскликнул шофер, когда мы неслись уже обратно.

Проехав немного назад, мы увидели нашего начальника связи майора Зелинского. Остановились.

— Где Жидилов? — спросил я.

— А вон там, — и майор указал на пещеру, вырытую почти в отвесной скале.

Я стал подниматься в пещеру. Она служила нам прежде артиллерийским складом, и в ней и сейчас еще находилось несколько снарядных ящиков. На одном из них сидел Жидилов, рядом с ним стояли майор Черенков и кто-то из политотдела. Я доложил генералу о выполнении задания и стал присматриваться к обстановке боя.

Обстановка была изумительно проста. Внизу, на дне балки и несколько впереди нашей ниши, стояла бригадная пушка, самая обыкновенная 75-миллиметровая пушка, и вела по мере надобности огонь по противнику.

В сотне метров впереди нас лежали бойцы и отстреливались от наседавших немцев.

Итак, в это утро командир лучшего и несколько недель назад крупного соединения [203] моряков, сражавшихся на суше, уважаемый всеми нами Евгений Иванович Жидилов командовал всего-навсего отдельными группами самостоятельно сражавшихся моряков-пехотинцев, управление которыми терялось или уже было потеряно, и артиллерией в составе одной пушки.

Мне помнится, что Евгений Иванович называл себя севастопольцем. И называл по праву — в Севастополе он служил с 1923 года, и здесь прошли его лучшие годы, здесь он рос как военный начальник, поднимаясь по служебной лестнице от командира роты до помощника начальника штаба флота. Но Жидилова еще с большим правом можно было назвать настоящим севастопольцем теперь, когда он до последней возможности отстаивал город, с которым так крепко был связан.

Я посмотрел на Черенкова. Майор со своим неизменным автоматом в руках по-прежнему дышал энергией и упорством. И вот теперь у Черенкова из всей артиллерии осталась только одна пушка, и он продолжает ею командовать, пока его или ее не будет. Все, что я видел в этом бою, волновало меня. Это было значительное и, я бы сказал, красивое по своей суровой сущности военное явление. Смысл его значил: драться за Севастополь до конца! Это была истинная воинская доблесть! Это был героизм!

Фашистские бомбардировщики между тем засыпали нашу балку бомбами. [204]

Мы заметили одно интересное явление. Когда бомбы ударялись в противоположный склон балки не днищем, а корпусом по касательной, то они взрывались не там (очевидно, ударник не срабатывал), а отскочив в сторону нашего склона, вблизи снарядного погреба. Одной такой бомбы для нашей открытой ниши было сверхдостаточно, чтобы поднять на воздух оставшийся боезапас, а вместе с ним и нас.

Часто большую опасность сравнивают с положением человека, сидящего на бочке с порохом с горящей сигарой во рту. Мы, расположившись в складе артиллерийского боезапаса, находились, примерно, в подобных условиях — кстати, мы тоже курили. Однако человек, сидящий на страшной бочке, может избежать неприятности, аккуратно докурив сигару; наше же положение было гораздо серьезнее: от нас совсем не зависело управление бомбами, которые сбрасывали немцы.

Я настолько устал от бессонных ночей, что не в силах был перебороть себя, взобрался на снарядные ящики, положил под голову кобуру с пистолетом, покрыл ее пилоткой, снятой с головы, и мгновенно заснул.

Если бы даже месяц назад кто-либо сказал, что можно заснуть в подобных условиях, то я, не стесняясь, только бы рассмеялся такой шутке. Правда, спал я не больше часа, — привившаяся в сражении настороженность, бомбовой грохот и вой [205] моторов прервали мой сон. Убедившись, что обстановка боя не изменилась, я сказал Евгению Ивановичу, что хотел бы, если, я ему не нужен, пройти к Кольницкому, ознакомить его с местной обстановкой и чем-нибудь помочь, тем более что связь наших разрозненных частей нарушена. Жидилов согласился.

Я мигнул Шагину, и мы двинулись в путь — к месту, где сливались балки Сарандинаки и Делагарда, там, по словам майора Зелинского, должен был находиться Альфонс Янович со штабом. Продвигаться было очень трудно из-за бомб, и все же нам удалось успешно достигнуть слияния балок. Здесь мы набрели на командный пункт генерал-майора Коломийца. Вошли внутрь. Несколько командиров штаба, склонившись над картой, наносили карандашом обстановку. Обстановка была настолько скверной, что у меня не осталось никаких сомнений в том, что штабные командиры сегодня наносят ее на карту в последний раз.

От наших связистов мы узнали местоположение Кольницкого — оно находилось недалеко, в вырытом в свое время укрытии в скале. Добравшись до этого укрытия, я доложил Альфонсу Яновичу события прошедшей ночи и сегодняшнего утра. Кроме начальника штаба, в пещере были еще интендант третьего ранга Леонов и старший лейтенант Гаев.

— Ну, вот и весь штаб в сборе, — поглядев [206] на нас, сказал полковник. — Мало же нас осталось. Маловато.

— Да и бойцов наших осталось тоже маловато, — заметил Гаев.

Действительно, ряды нашей бригады сильно поредели. Сейчас оказывали сопротивление немцам только отдельные группы бойцов вместе с командирами.

Сколько погибло славных воинов!

Как жаль, что нельзя перечислить всех отличившихся! Сведения о них в период напряженного сражения не могли поступать регулярно, а в последние дни обороны их и совсем почти не было. А отличились многие, ведь защищался Севастополь долго.

В пещере, где мы находились, было вполне безопасно. Над собой мы имели крышу из скалистого грунта толщиной более двадцати метров. Это было первым и последним помещением за все время обороны, в котором мы были так надежно защищены. Приходилось испытывать только одно неудобство — бомбы и снаряды падали на нашу крышу подобно гороху, высыпаемому из мешка, и выбивали при этом такую резкую и громовую дробь, что от нее больно было ушам. В особенности мучился я, так как барабанная перепонка правого уха у меня была перебита взрывом мины на форту «Павел».

Связи с Жидиловым мы не имели, — очевидно связисты так и не могли справиться с повреждениями, были связаны только с командным пунктом генерала Коломийца, [207] от которого получали изредка и очень неточную информацию.

После полудня наступило затишье. Волна бомб, снарядов и мин перекатилась через район слияния балок в сторону Севастополя. В нашей пещере отчетливо была слышна только частая автоматная стрельба. Запросили командный пункт Коломийца об обстановке. Телефонист сообщил, что командный пункт отошел к Севастополю, а сам он убирает телефон и прекращает связь.

Кольницкий приказал старшему лейтенанту Гаеву уничтожить шифр, единственный документ, который оставался у нас на руках. Дым от сжигаемой бумаги ел глаза, дышать было нечем...

Все было готово к отходу, и вполне своевременно. Выскочив с Леоновым наружу, мы обнаружили отходивших красноармейцев, по ним с верхних скатов балки немцы вели огонь. Мы стояли, всматриваясь в сторону противника... Наконец внизу, вдоль балки, увидели медленно и осторожно приближавшихся к нам неприятельских солдат. Они шли с автоматами у пояса, некоторые были в трусиках.

В представлении многих отступление войск после поражения их обычно связывается с бегством стороны, потерпевшей поражение, но это представление не всегда справедливо. Например, ничего подобного не было при отходе наших воинов под Севастополем. Севастопольцы отходили, не прекращая [208] боя, сохранив всю твердость духа, и это наводило страх на неприятеля и было одной из причин, заставлявших его продвигаться медленно. Была еще одна причина осторожности врага: мы начали отходить, то есть начали делать то, чего хотели немцы и чего нам делать, конечно, не хотелось, но приходилось, если только мы не желали бессмысленно погибнуть; немцам же был нужен Севастополь и, значит, путь к нему — свободный от защитников, так долго не пускавших врага к цели. Теперь этот путь им открывался. Естественно, что им было выгодней не спеша следовать за нами, чем ускорять события ценою новых потерь для себя. Они и двигались за нами — неуклонно, но медленно и осторожно.

— Ну, как там? — спросил меня полковник Кольницкий, когда я вернулся с Леоновым в пещеру.

— Пора! — ответил я.

— Ну что ж, будем выходить... — предложил полковник.

 

2010 Design by AVA