ГЛАВА ПЯТАЯ
ЖИЗНЬ И БЫТ ЗАЩИТНИКОВ СЕВАСТОПОЛЯ

Вторая оборона Севастополя проходила, конечно, в иных условиях, чем первая. Совершенно иными были политические, стратегические и боевые средства. Но той же была севастопольская земля, за которую и на которой проливали свою кровь люди, и в этом было общее. Вторая оборона Севастополя как бы роднилась с первой, как бы повторяла и продолжала первую. С самого ее начала она воскресила сильные и высокие качества русского солдата и матроса: железную стойкость, героизм и готовность к самопожертвованию. Эти боевые качества неуклонно проявлялись во все дни обороны. Защитники города не хотели в чем-либо уступать своим дедам и прадедам, умиравшим за Севастополь в 1854—1855 годах. [99]

Боевые будни обороны, вырывавшей с непреклонной и неумолимой жестокостью из жизни людей, текли день за днем. Бойцы и командиры, свыкшиеся с неизбежностью оборонной страды и человеческих жертв, терпеливо выполняли свое воинское дело и старались нигде и ни в чем не терять бодрости духа. В общих своих чертах боевые будни севастопольцев похожи друг на друга.

С рассветом активность врага обычно возрастала. Активней, значит, становились и действия нашей обороны. В течение дня то немцы бомбардировали наши боевые порядки, то мы им отвечали. И так по всему переднему краю.

Разумеется, противник не забывал и наш участок фронта — морской бригады. В районе Итальянского кладбища он за апрель месяц наступал несколько раз. Одна из таких атак была довольно бурной. Помню, мы помогали командиру батальона капитану Родину артиллерией и минометами, однако Родин требовал еще поддержки и сообщал неутешительные вести. Приехал на командный пункт Жидилов, взял телефонную трубку и ровным голосом сказал:

— Послушайте, Родин, я делаю все, что могу. Ни в коем случае не допускайте противника к своим окопам. Если сдадите немцам окопы, я заставлю вас выбивать их оттуда, а это труднее, чем обороняться. Выбирайте. [100]

Я и раньше знал, что Жидилов никогда не горячится, не кричит на подчиненных, и вот теперь, услышав это приказание, убедился в справедливости такого мнения о нем.

Через полчаса Родин донес, что противник, потеряв десятки людей, от дальнейшей атаки отказался. Мы облегченно вздохнули и весело переглянулись друг с другом.

Не забывал противник и Федюхины высоты. На их обратных скатах были расположены огневые и запасные позиции не только батарей нашей бригады, но и армейских частей. Все вместе они представляли достаточно сильный артиллерийский парк. Наш командный пункт находился примерно в центре этих батарей, и мы почти ежедневно были свидетелями артиллерийских дуэлей.

Обстрел района нашего КП и расположенных близко батарей обычно не был продолжительным, но однажды, когда мы все собрались к ужину, начался очень сильный огонь тяжелой артиллерии. Обстрел длился сорок пять минут, и мы, прислушиваясь к грохоту снарядов, не раз жалели, что до сих пор не укрепили верхний настил нашей землянки. Прямого попадания хотя бы одного снаряда было достаточно, чтобы ее разрушить.

Как только кончился обстрел, Кажарин, все время стоявший у входа в землянку, доложил, что противник выпустил 184 снаряда. Сказав это, моряк, обжигая руки и [101] ругая фашистов, высыпал на стол кучу горячих осколков.

Между прочим удивительно, что наш командный пункт остался невредимым и после того, как мы его покинули и перешли на новый. Мало того, даже во время третьего штурма немцев, когда мне его пришлось посетить и когда вся земля вокруг него была вспахана бомбами, снарядами и минами, он остался целым.

Я уже говорил, что все наши прифронтовые дороги были пристреляны немцами. Искусство шофера заключалось в умении оценить обстановку и маневрировать, то ускоряя, то замедляя ход машины. Чаще всего, однако, водители ездили на полной скорости. Однажды везли к нам в клуб кинопередвижку. Двигатель начал капризничать. Шофер остановил машину и полез под капот, а в это время противник открыл артиллерийский огонь. Я видел, как снаряды ложились вокруг грузовика и уже полагал, что машине и водителю пришел конец, но шофер, смелый и знающий парень, хладнокровно исправил что надо и вывел машину из-под огня.

В общем, почти не было часа в течение суток, когда бы не было артиллерийской стрельбы с обеих сторон. Она вспыхивала то в одном, то в другом месте, то затихала, то усиливалась вновь.

Что же касается авиации противника, то активности она не проявляла. Редко-редко совершались налеты на линию фронта. [102] Более всего было бомбардировок города и полетов разведчиков.

Как-то над линией нашего участка фронта проходил самолет противника. Передовая открыла ружейный огонь. Я был на наблюдательном пункте и видел, как самолет при развороте начал быстро падать.

«Пожалуй, у него на развороте сорвало крыло», — подумал я, так как у немецких самолетов это иногда бывало.

Самолет упал на территорию противника. С передовой доложили, что возле него собралось несколько десятков человек. Тогда мы вызвали огонь по скоплению противника.

Виновником гибели самолета стали считать краснофлотца нашей бригады Рыбальченко, который, как уверяли, сбил его из винтовки. Эту славу моряка оспаривали и краснофлотцы бригады Горпищенко. Не знаю, чем закончился спор, но отлично помню, что имя Рыбальченко, сбившего самолет противника, и его интервью было помещено в газете «Красный черноморец». В то время поощрялся ружейный огонь по самолетам, но я, признаться, в эффективность этого огня позволял себе не очень верить.

После воздушных налетов мы не раз находили неразорвавшиеся бомбы. Однажды к нам на командный пункт прибежал сапер и предупредил, что сейчас его товарищи будут обезвреживать путем взрыва неразорвавшуюся [103] однотонную бомбу, которая лежит в полукилометре от нас. Мы, конечно, все вышли посмотреть и столпились возле землянки.

Около бомбы никого не было, если не считать бойца, ехавшего в нашу сторону рысцой на лошади, без стремян, как обычно ездят на водопой. Мы все считали, что всадник успеет отъехать на приличное расстояние от места взрыва.

Собственно так и было, когда раздался взрыв. Но силой взрывной волны наш наездник был приподнят довольно высоко в воздух, лошадь же, освободившись от седока, продолжала бежать вперед. Через несколько мгновений боец начал падать вниз и «приземлился» тем же местом, каким сидел на коне. Первое время он поглядывал по сторонам, как бы спрашивая: «Что случилось?» Но, увидев нас, смеющихся, вскочил на ноги и помчался вдогонку за конем.

Может быть, кому-либо из читателей покажется странным, что я распространяюсь о таких мелочах, но, поверьте, солдатская жизнь в обороне так тяжела, в ней столько невзгод и лишений, что какой-нибудь комический пустяк, небольшое улучшение в питании, приятное известие и тому подобная маленькая «радость» доставляли нам удовольствие.

На нашем командном пункте боевые будни проходили обычным, установившимся порядком. Обитатели КП жили дружно, одной семьей. Мы привыкли к нашей землянке, [104] служившей нам в течение нескольких месяцев и служебным помещением, откуда шло управление боем, и кают-компанией, где мы коротали свой досуг, и общей спальней, где так часто нарушался наш сон. Мы ценили и любили землянку, как родной дом. Она давала нам защиту от ветра, дождя и снега, от холода и зноя, от осколков бомб и снарядов.

Мы вставали рано утром и выходили с полотенцами наружу умываться и чистить зубы. Обнажив себя до пояса, покряхтывая и пофыркивая, добросовестно мылись. Если кому-либо был нужен парикмахер, то и он являлся. Между прочим многие, в том числе и я, отпустили усы, с одной стороны, подражая своим армейским товарищам, а с другой стороны — может быть, для того, чтобы что-то изменить в своем облике, так как большинство из нас, моряков, в прошлую службу на кораблях не носили усов.

После чая каждый занимался своим делом. Обычно мы расходились по частям. На командном пункте, как правило, оставались полковник Кольницкий, оперативный дежурный и вестовые. Как приятно было, возвратившись с переднего края усталым, прилечь на нары и заснуть часок-другой под глухой гул где-то стрелявшей артиллерии и беготню и писк полевых мышей, живших под нами в подволоке землянки.

Иной раз лежишь на жестких досках, положив под голову ватник, и не то спишь, [105] не то бодрствуешь. Тусклый свет от аккумуляторной лампочки, прикрытой бумажным колпаком, еле-еле достигает противоположной стены землянки; сырой воздух, пропитавший одежду, тело, туманит голову, затрудняет дыхание. Мысли о будущем и прошлом мешаются с действительностью. Только подумать, ведь так недавно жил совершенно иной жизнью, совсем не похожей на эту. И неизвестно, сколько еще времени предстоит так жить. В полубессознательной дремоте иной раз кажется, что вот-вот проснешься в другой, привычной для тебя обстановке, и исчезнут навсегда это помещение, со всех сторон окруженное землей, эти деревянные столбы, столы с телефонами, и не будешь больше слышать криков часового у землянки: «Стой! Кто идет?» и угрожающего воя летящих над головой снарядов.

Жили мы, как я уже говорил, дружно.

Не могу забыть один маленький, но характерный случай, показавший мне доброту нашего Кажарина. Как-то перед рассветом в конце марта я вернулся с переднего края. Все спали, кроме телефониста, дремавшего за телефоном. Я снял ватную куртку, положил ее под голову и лег, но, повернувшись раза два, заснуть не мог, несмотря на усталость, — было очень холодно. Я было подосадовал, что вестовые спят и не следят за печкой, но тут же и «отошел», вспомнив, Что наступает рассвет и топить нельзя: «увидит немец — даст зорю». Примирившись [106] с холодом, я согнулся в три погибели и в этот миг скорее услышал, чем увидел, что завозился Кажарин. Он поднялся, взял свой меховой полушубок, на котором спал, подошел ко мне и осторожно покрыл меня. Я сделал вид, что сплю. Хотел было, тронутый такой заботой, вернуть полушубок — ведь и Кажарину холодно, — но, согретый, мгновенно заснул.

Когда проснулся и открыл глаза — все уже пили чай. Кажарин был тут же.

— Странно, — сказал я, вставая. — Проснулся, а на мне полушубок. Кто же это меня накрыл полушубком?

Многие пожали плечами. Я посмотрел вскользь на Кажарина, но он не сказал ни слова. Его смуглое, рябоватое, с крупными чертами лицо было бесстрастным и безучастным к моему вопросу.

Сколько раз в жизни приходилось мне встречаться с людьми — неприглядными с виду, суровыми и даже грубыми, а случись что — и эти люди добры, благородны и способны жертвовать собою. Часто от нас самих зависит отношение к нам. Чтобы открылся нам человек самой лучшей своей стороной, надо и нам быть хорошими с ним. Не знаю, был ли я таким с Кажариным, но он вот так поступил, и я запомнил его доброту.

Военная обстановка вообще быстро сближает людей. Общий враг, общая цель — защита Советской родины, одинаковое понимание трудного ее положения, сознание [107] непрерывной опасности, — объединяли и сближали нас, севастопольцев. Каждый из нас, независимо от звания, относился к другому с уважением и высоко ценил и берег человеческое достоинство товарища и особенно его жизнь. Все это помогало нам переносить тяготы и лишения блокадной жизни и делало приятными наши отношения.

По вечерам на командном пункте было оживленно. Я говорю о тех часах, когда все мы или большинство из нас собирались вместе. Причиной такого оживления была не болтовня, какая иногда случалась в довоенные годы, когда собирались командиры вместе повеселиться, а беседы о новостях осадной жизни, о прошлом и будущем — порою, что скрывать, в наших мечтах довольно фантастическом.

Многие из нас при этом рисовали свою личную послевоенную жизнь в самых розовых красках.

Говоря о страданиях родины, о разрушенных войною городах, заводах, селах, все мы горели одним желанием: победить, чтобы трудиться и сделать нашу землю опять богатой и счастливой.

Пожалуй, больше всего мы говорили о прошлом. О семье, о разных казусах жизни, похождениях и приключениях. Мы испытывали к прошлому особую любовь. Старое казалось нам неизмеримо милее и лучше настоящего, может быть, еще и потому, что представлялось связанным с прекрасной [108] юностью, уже ушедшей для многих из нас навсегда.

Мы не прочь были пошутить и подтрунить друг над другом. Особенно ловок в этом был майор Черенков. Подтрунивал он метко и остроумно, не задевая, однако, самолюбия человека, попавшегося ему на зубок. Само собою разумеется, и наш насмешник частенько переходил к обороне, отбиваясь от шуток.

Рассказывались и анекдоты. В любой среде найдется мастер этого дела. Таким мастером был у нас старший лейтенант Гаев, милейший человек, всегда жизнерадостный, веселый. Он ведал у нас в штабе шифровальной службой. Гаев был полный, среднего роста мужчина лет тридцати, с глазами навыкате и с пухлыми щеками, между которыми наивно торчал миниатюрный нос. Говорил он всегда немного улыбаясь и в конце каждого рассказа первый начинал так громко и заразительно смеяться, что все мы дружно и от души вторили ему. Удивительно, что за все время, в течение которого Гаев баловал нас анекдотами, я не слыхал ни одного, раньше рассказанного им.

Вечерами к нам в землянку приходили и гости. Это были армейские командиры артиллерийских частей, расположенных вокруг нас на Федюхиных высотах. Их приходу мы всегда были рады, так как армейцы приносили нам свои новости, свои суждения и делились с нами опытом войны. [109] Своих гостей мы окружали вниманием: угощали чаем, легким табаком, играли с ними в шахматы и дружески вели беседу. Когда звали к столу пить чай, то кто-нибудь из гостей обыкновенно изъявлял за всех согласие словами: «Ну что ж, выпьем чайку — разгоним тоску!»

Особенной симпатией у нас пользовался один командир артиллерийской батареи, старший лейтенант, грузин по национальности, фамилию его никак не могу вспомнить и, возможно, потому, что мы его звали «Наш грузин». Что ж делать, буду и я называть его здесь этим прозвищем, тем более что и оно ему льстило, так как к дружбе с моряками он всячески стремился.

«Нашего грузина» мы видели часто. Он приходил не только вечером, а и днем, так как его батарея была от нашего КП в 200—300 метрах. Мы к нему так привыкли, что когда старший лейтенант не появлялся день, другой, то спрашивали: «А куда пропал наш грузин?»

«Наш грузин» был красивым молодым человеком не более двадцати пяти лет. Кто бы на него ни посмотрел, сразу замечал в нем что-то располагавшее к себе. Он был приветлив, услужлив, наивно откровенен и быстро сближался с людьми. Одевался «Наш грузин» щегольски, я бы сказал — не по-севастопольски: его обмундирование было первого срока, сапоги начищены до блеска. Увидев его, всегда бритого, можно [110] было подумать: «Уж не на бал ли собрался этот старший лейтенант?» В добавление следует сказать, что был он горд, честолюбив и экспансивен. Эти качества мы объясняли его молодостью.

«Наш грузин» гордился не только собой, но и своей батареей, землянкой и трофейным пистолетом «Парабеллум». Чтобы обратить наше внимание на парабеллум, он часто поправлял его ремень и кобуру и даже, когда ничто не помогало, вынимал пистолет и начинал проверять его исправность. При этом он, как бы невзначай и между прочим, предлагал кому-либо из нас пострелять из него. Пришлось стрелять и мне. Чтобы не огорчать «Нашего грузина», я сделал несколько выстрелов по консервной банке и похвалил бой пистолета, на что старший лейтенант ответил благодарным взглядом.

«Наш грузин» не раз приглашал посмотреть его батарею и землянку, но мне было некогда, и я ему отказывал в этом. Но однажды он прибежал на КП и запыхавшись выпалил:

— Товарищ капитан первого ранга! Сейчас мы будем стрелять. Пойдемте со мной. Ну пожалуйста! Посмотрите мою батарею. Я так часто бываю у вас, а вы у меня ни разу!

Лицо «Нашего грузина» умоляло, особенно — глаза.

— Ну, пойдемте, — откликнулся я на столь горячую просьбу. [111]

Пригласив еще и Сажнева, мы отправились на батарею.

Пришли мы как раз вовремя — батарея уже была готова к стрельбе. «Наш грузин» отдал четкую команду, быстро пристрелялся и перешел на поражение. От наблюдателей получили хорошие результаты стрельбы. Батарейный расчет работал уверенно и согласованно. Я остался очень доволен. Доволен был и наш хозяин — он весь сиял.

После стрельбы мы все трое пошли в землянку. Здесь «Наш грузин» принял нас с восточным гостеприимством. Показывал устройство землянки и особенно напирал на то (видимо, сравнивая с нашей), что верх ее сделан в два наката бревен плюс камни. Затем старший лейтенант обратил наше внимание на кое-какие достопримечательности из своих личных вещей и в заключение угостил нас ужасно кислым вином. Глаза его явно спрашивали: «Ну как? Как вам все это нравится?»

Прощаясь с хозяином, я с удовольствием сказал ему:

— Батарея у вас хорошая, а стрельба по противнику прямо похвальная. Да и землянка у вас добротная и такая уютная!

«Наш грузин» был безмерно счастлив.

Однажды к нам в гости прибыл поэт Сергей Алымов, посвятивший много стихов обороне Севастополя. Он был в веселом настроении, много шутил, смеялся и читал нам свои стихи. Было странно в нашей обстановке [112] видеть человека в штатской костюме.

В благодарность Алымову за удовольствие, которое он доставил нам, Жидилов приказал обстрелять Итальянское кладбище. В бинокль было ясно видно, как встревоженные немцы метались возле часовни. Алымову понравились эти артиллерийские «аплодисменты» за прочитанные им стихи.

Радиоприемника на командном пункте мы не имели и поэтому были лишены возможности слушать ежедневные сводки Совинформбюро. Обо всех событиях на фронте и в стране нас информировали работники политотдела или бригадный комиссар Ехлаков. Получали мы и газеты, и притом в достаточном количестве.

Приятно было прочитать сообщение о севастопольских защитниках, узнать из газет о знакомом командире и бойцах, отличившихся в борьбе с врагами.

При этом хотя и не часто, но бывали в заметках и кое-какие отступления от истины. В частности, этот грешок водился за фотокорреспондентами, иногда без проверки фактов посылавшими в печать свои материалы.

Однажды мы с большим изумлением обнаружили в одной из газет во всю нижнюю полосу фотоснимок краснофлотцев, высаживающихся со шлюпок на побережье; подпись под этим снимком утверждала, что это бойцы морской пехоты Горпищенко высаживают [113] десант на побережье противника.

Между тем бригада Горпищенко стояла левее нас, в районе горы Сахарная Головка, и ни в каких морских десантах не участвовала.

Все в нашей землянке очень оживились при виде этого произведения фотокора и просили меня спросить у полковника о времени и месте высадки десанта.

— Не будет ли звучать такой вопрос насмешкой? — спрашивал я, не решаясь соединиться по телефону с Горпищенко.

— Нет, нет. Он вас хорошо знает, не обидится! — ответило сразу несколько голосов.

— Ну что же, извольте, — сказал я и приказал телефонисту соединиться с полковником Горпищенко.

После взаимных приветствий я спросил Горпищенко, читал ли он полученные сегодня газеты.

— И вы, Александр Киприанович! — послышался в трубке голос, полный глубокой укоризны. — Мне со всех сторон и весь день сыплются вопросы по поводу этого злосчастного фотоснимка. Я открыто не могу возмущаться, но скажите, как сохранить хладнокровие, когда буквально каждый боец считает долгом, делая при этом самый невинный вид, задать мне вопрос: «А скажите пожалуйста, товарищ полковник, когда мы высаживали морской десант?» В конце концов я разозлюсь и [114] буду жаловаться на этого корреспондента Военному Совету.

— Успокойтесь, Петр Филиппович! — поспешил я извиниться. — Я понимаю ваше возмущение и очень сочувствую вам. Кстати, вы не одиноки, у нас в бригаде тоже имел место подобный случай.

— Это интересно. Расскажите, — уже смягчившись, попросил Горпищенко.

А случай наш был такой.

Командир и военком бригады перевели одно небольшое подразделение разведчиков за какой-то проступок в тыл для переформирования. У нас в тылу как раз в это время находился корреспондент. Увидев вооруженных до зубов вернувшихся с передовой краснофлотцев, он спросил одного бойца: «Кто это такие?» — «Наши разведчики», — последовал ответ. «Чудесно! Великолепно!» — воскликнул корреспондент и, расположив тут же в боевую позу разведчиков с оружием наготове, сфотографировал их, переписал фамилии и исчез. Легко можно представить досаду бойцов и командиров бригады, когда они в скором времени увидели в газете фотографии проштрафившихся вояк, с надписью, что это доблестные разведчики (имя рек) бригады Жидилова, выполняющие боевое задание. Интересно, что более всех были ошеломлены сами разведчики, увидев себя в газете с такой лестной оценкой их поведения.

Горпищенко еще довольно долго жаловался [115] на злополучного фотокора, с которым он, в заключение нашей телефонной беседы, выразил желание встретиться, чтобы поучить его, как надо работать в газете.

Книг в нашей бригадной библиотеке было мало — все наперечет, впрочем и для чтения было очень мало времени. Однако все же урывками, в свободные минуты по вечерам мы перечитывали (в который раз!) занесенные к нам на комендантский пункт «Севастопольские рассказы», «Войну и мир», поэмы Пушкина, «Суворов» Осипова и «Декамерон».

«Севастопольские рассказы» были у нас в большом ходу. Причину, я думаю, не нужно объяснять. Эти рассказы читали у нас по нескольку раз. Прочитал еще раз их и я, и подумал, как не похож Севастополь, нарисованный Толстым, на Севастополь современный. Как далеко с того времени шагнула техника ведения войны, какие перемены произошли в социальной жизни и моральном облике людей! Нет теперь среди защитников Севастополя несправедливого неравенства, нет ни аристократов, ни дворян, ни крепостных, нет ни господ, ни слуг. Нет среди нашего командного состава и барского, надменного отношения к подчиненным, нет и презрительных взаимоотношений между командирами различных родов оружия, которые так заметно проявлялись в царской армии. Вместо крепостного и неграмотного солдата или матроса, [116] оборонявшего Севастополь в первый раз, теперь на его защите стоит свободный и сознательный советский воин.

От прошлого, обрисованного Толстым, однако остались характерные черты, всегда присущие русскому человеку: его великодушие, здравый смысл и простота, его терпение и выносливость в преодолении тягот войны, его неистощимый оптимизм и безудержная удаль, его героизм и глубокая любовь к отечеству.

Большим и радостным событием для нас было получение писем. Почтальон пользовался всеобщей любовью. Почтальона или, как его называли бойцы, «вестника с Большой земли», когда он со своею сумкой подходил к подразделению, еще издали встречали вопросительные взгляды солдат. Одним он весело кивал головой, а перед другими разводил руками, втягивая голову в плечи и закрывая глаза. Вынутая из сумки пачка писем моментально разбиралась. Некоторые тут же распечатывали конверты-треугольники и погружались в чтение, другие бережно вертели письмо в руках, удалялись в сторонку и там читали и перечитывали по нескольку раз.

Большинство делились с друзьями содержанием писем, читали отдельные места, показывали фотографии своих близких, радостно улыбались.

Но не все письма были приятными, приходили и грустные — чаще всего от родных, находившихся в эвакуации и переживавших [117] неизбежные трудности. Были и совсем не получавшие писем от семей — погибших или поневоле оставшихся на оккупированной земле.

Стараниями наших политработников при бригаде был создан джаз-оркестр. В сравнительно спокойное время обороны по вечерам на передовой устраивались выступления этого оркестра. Концертным залом служило полуразрушенное каменное здание у входа в Чоргуньскую долину.

Один раз и мне пришлось быть на концерте. Скажу, что я с удовольствием посещал до войны вечера художественной самодеятельности наших моряков. Исполнители на таких вечерах обычно вносили в свою игру так много непосредственности и мастерства, что зрители, прощая великодушно промахи, всегда награждали артистов аплодисментами.

На небольшой площадке импровизированной эстрады, возвышавшейся у стены помещения, размещался немногочисленный джаз-оркестр, вооруженный разными музыкальными инструментами. Музыкантами и артистами были краснофлотцы, среди которых бойцы узнавали своих товарищей. Всеобщее внимание, и это понятно, привлекала девушка, входившая в состав оркестра.

Сначала наши артисты пели частушки, в которых осмеивались гитлеровская армия и ее генералы, затем выступали с песнями и плясками. [118]

Девушка пела «Катюшу», «Чайку» и несколько раз на бис распространенную в то время песенку «Синий платочек». В заключение программы она недурно станцевала.

Восторгу моряков не было конца. После каждого номера они, не жалея ладоней, дружно и шумно аплодировали.

Надо сказать, что концерт все время сопровождался далеко не гармонировавшим с ним свистом и щелканьем пуль о стены «концертного зала», уханьем рвавшихся вблизи немецких мин.

На Федюхиных высотах, в расположении нашего артиллерийского дивизиона, в земле был вырыт клуб. В нем устраивались собрания и демонстрировались кинокартины. Запас картин был невелик, поэтому бойцам приходилось один и тот же фильм смотреть по многу раз.

Так и делали, и притом каждый раз с удовольствием. Надо прямо сказать, что фильмы о войне краснофлотцы смотрели равнодушно и, наоборот, романтические и комические картины — с удовольствием. Краснофлотцы говорили примерно так: «Военные картины нам смотреть неинтересно, они и без того проходят каждый день перед глазами, а вот когда смотришь «Большой вальс», то забываешься и совсем не думаешь о том, что вот-вот ахнет в наш клуб-землянку бомба...»

Вести о том, что кто-либо убит или умер от ран, не производили уже такого впечатления, [119] как в первые дни обороны. Это не значит, конечно, что мы огрубели и что в наших сердцах не отлагалась больше горечь утраты близких товарищей, нет, мы просто научились прямо смотреть в лицо смерти. Никто из нас в Севастополе не был лишен человеческого, наоборот — смерть товарищей мы переживали острее, чем когда-либо раньше, потому что при постоянной опасности ценили жизнь значительно дороже. Мы все, пожалуй, одинаково ее любили, но мы одинаково смотрели и на смерть как на неумолимую и частую спутницу войны, застраховаться от которой никто не в состоянии.

Тяжелораненых мы отправляли на Большую землю, что же касается раненых легко или заболевших, то с ними хорошо справлялась и наша санитарная часть. Врачи, среди которых было много женщин, работали самоотверженно. Их у нас уважали и любили за бесстрашие и готовность всегда прийти на помощь.

Убитых мы хоронили в братской могиле бригады, удаленной от линии фронта на несколько километров. Похороны, как правило, совершались, когда стемнеет.

Медленно движется процессия в сопровождении печальной музыки. Безмолвные следуют за гробом бойцы. Все ближе и ближе могила...

Во время предания тела земле производился ружейный салют.

Когда бывал убит кто-либо из старших [120] или средних командиров, то особым приказом воинская почесть отдавалась салютом по всей линии фронта, занимаемого бригадой. В заранее назначенное время открывался в сторону противника огонь всеми частями из всех имевшихся в их распоряжении винтовок, пулеметов, минометов и артиллерийских орудий. Этот гром сплошных, непрекращающихся выстрелов длился обычно пять минут.

Севастополь, как город, жил жизнью фронта. Его близость к передовой и современные боевые средства стерли такое понятие, как тыл. Собственно говоря, весь Севастопольский плацдарм вместе с городом был фронтом.

Немцы не щадили города: в Севастополе только не летали пули и мины, что же касается бомб и снарядов, то их там было так же много, как и на передовой.

Севастопольцы помогали фронту вооружением и боеприпасами. Цехи заводов и целый ряд предприятий, разместившись под землей, изготовляли авиабомбы, минометы, мины, гранаты, огнеметы, кирки, ломы, железные печки для отопления землянок, оборудование для госпиталей, ремонтировали вооружение. В штольнях «Шампаньстроя» помещались швейные и сапожные мастерские, делавшие для фронтовиков одежду и обувь.

На городских окраинах можно было видеть, как жители, часто под обстрелом, копали [121] огороды и производили посадку картофеля и других овощей. Делали они это так обыденно и так бестрепетно, что при виде их забывалась на миг война.

Так же бестрепетны были и рыбаки Балаклавы, ловившие рыбу под бомбежками и артиллерийским огнем.

Удивительным был этот — весь в обычных делах, в такой необычной обстановке — героизм! Право, самая высшая доблесть заключается в том, чтобы в опасный, трагический момент оставаться самим собой, не знать, не думать, что ты герой!

Для командования обороной Севастополя вопросы снабжения являлись такими же главными, как и вопросы боевой деятельности соединений. Само собою разумеется, что наши транспорты и корабли охранения все время подвергались бомбардировкам с воздуха и артиллерийскому обстрелу.

Транспорты, приходившие в Севастополь днем, прикрывались дымовой завесой. В то время как они с предельной скоростью разгружались или грузились, наши истребители поднимались навстречу самолетам противника, а береговая артиллерия открывала контрбатарейную стрельбу.

Когда впервые применили завесу, одна из них, гонимая ветром, поползла с Северной бухты по Инкерманской долине к линии фронта и доставила нам неприятные минуты.

— Газы, газы! — стали кричать бойцы. [122]

Действительно, с левого фланга на нас ползло по земле огромное светло-серое облако, за которым абсолютно ничего не было видно. Вскоре оно окутало людей со всех сторон.

Успокоились все, лишь когда пришло разъяснение, какой это дым.

Та же самая дымовая завеса поползла и в расположение врага. Немцы, ведшие до этого артиллерийский и минометный огонь, мгновенно его прекратили. Наступила торжественная тишина. Прошло минут пять. Затем вдруг разразился сильнейший пулеметно-автоматный огонь. Это испугались фашисты, что мы атакуем их под прикрытием завесы.

Но вот дымзавеса прошла дальше. Все вокруг приняло свой обычный вид, и фронтовая жизнь потекла своим прежним порядком.

Позднее наши постановки дымзавес не волновали ни одну из сторон.

В конце апреля на нашем участке фронта произошла некоторая перемена. Штабом Приморской армии было дано указание о сокращении нашей передовой линии фронта. Нам был оставлен для обороны участок фронта начиная от Ялтинского шоссе и далее по горе Госфорта, Чоргуньской долине и высоте с беседкой, а все наши части, расположенные левее, отводились в тыл на Сапунгорскую возвышенность. Занимаемый нами участок был сдан другим частям, назначенным для его обороны. Это мероприятие [123] давало передышку морским пехотинцам и позволяло иметь в своем распоряжении резервные части.

Смена частей происходила ночью через каждые десять дней. Мои обязанности во время смены были очень просты. Я требовал, чтобы батальоны производили ее в абсолютной тишине, так как противник располагался в 100 метрах и менее от нашего переднего края. И обычно она проходила быстро и скрытно: каждый боец отлично знал местность, каждый камень и каждую кочку своих рубежей.

Наши артиллерийские и минометные части стояли на своих прежних позициях и смене не подлежали. Часть штабных командиров продолжала также оставаться на Федюхиных высотах, и по вечерам на нашем командном пункте можно было слышать, как оперативный дежурный на запросы штаба армии докладывал, что на нашем участке фронта «тихо и спокойно». Все присутствовавшие отлично знали, что выражение «тихо и спокойно» означает, что противник не проявляет активной деятельности и не наступает и что это не исключает ружейно-пулеметной и минометной перестрелки, ведущейся почти все время с обеих сторон.

Наступил яркий, солнечный день Первого мая.

С рассвета мы привели все части в повышенную боевую готовность, но противник вел себя спокойно. Я вышел из землянки и [124] присел погреться на солнышке. Было грустно. Невольно вспомнилось, как я проводил Первое мая в прошлом году. Какая разница!

В прошлом году в Москве был такой же яркий, солнечный день. Вместе с женой стоял я на одной из трибун Красной площади в кругу товарищей по службе. Проходили торжественным маршем войска, двигалась артиллерия, громыхали танки, над нашими головами пролетали самолеты. Вскоре двинулась величественная и красочная демонстрация москвичей. Вечером — гости, а на другой день — тоже вечером — я с женой был в Большом Кремлевском дворце, где собрались на прием все лица, приглашенные Центральным Комитетом партии и Правительством. Все было таким мирным и светлым. Кто мог тогда подумать, что всего через несколько недель разразится война не на жизнь, а на смерть?!

Выбежавший из землянки Кажарин прервал мои размышления, доложив, что меня вызывают к телефону. Звонили из политотдела и сообщили, что мне вечером привезут первомайский подарок трудящихся — коробку легкого табаку.

Это известие тронуло меня.

Узнал я, что и всем кругом пришли подарки.

Вот он, наш народ! Всем готов поделиться! Ни в чем не забывает своей Армий. [125]


Через несколько дней наступила передышка и для нас, обитателей командного пункта; мы оставили в нем только дежурных оперативных командиров, а сами перебрались на Сапунгорское плоскогорье.

Разместились мы в большой палатке, раскинутой под деревьями, в которой для каждого из нас стояла кровать с чистым бельем. Это было счастье, о котором мы могли только мечтать, ворочаясь на жестких нарах в нашей фронтовой землянке. Вдобавок установилась ясная, теплая погода. Деревья покрывались свежими, нежными листьями, повсюду зеленела трава, цвели маки и другие полевые цветы. По ночам в кустах около нашей палатки пели соловьи. Как далека была природа от ужасов войны и смерти; все окружающее ласкало взор и как бы говорило нам, что оно создано на благо и радость человеку.

Я давно заметил за собой, что с началом войны стал по-новому смотреть на человека и на природу. Они сделались — несравнимо с прежним моим отношением к ним — понятнее, милее и дороже мне.

 

2010 Design by AVA